Кир Булычев - Кому это нужно?
Правда, кое-кого из них я знала. Вот моя мама, двоюродная сестра бабы Глаши, она сидит на коленях у моей бабушки. Такая же фотография есть у меня в альбоме. А вот Антон – Глашин муж, он погиб на фронте. Он в разных видах: молодой, курчавый, голова к голове с бабой Глашей – это их свадебная фотография. Вот он, облысевший и худой, в военной форме начала войны. Последний снимок…
– Я свет тушу, – сказала баба Глаша. – Ты не возражаешь?
– Тушите, – сказала я. – Спокойной ночи.
Баба Глаша долго ворочалась, вздыхала.
– Не спится? – спросила я.
– Не спится, – призналась баба Глаша. – Мне много сна не надо. Если б не ты, я бы пошила немного.
– Мне свет не мешает, вы же знаете.
– Порядок нужен. Я вот сколько лет одна живу, а все не привыкну. При Антоне у нас порядок был. Ложились по часам, вставали тоже. Я по молодости ворчала, а теперь понимаю: прав он был.
– Приезжайте к нам в Москву, мы всегда рады будем. А то все обещаете, а никак не соберетесь.
– Как-нибудь соберусь. Сколько лет с места не трогалась. Чувство у меня есть, ты знаешь.
Я знала. Все у нас в семье знали, и в деревне все знали. Антон пропал без вести. Похоронки на него баба Глаша так и не получила. Вот и казалось ей, рассудку вопреки, что он, может, еще вернется. Она никуда из деревни не уезжала, даже дом никогда не запирала. И не уходила из дому, не оставив еды в печи и свежей заварки в чайнике – Антон был большим ценителем чая. И не поедет баба Глаша в Москву – никогда, до конца дней, не покинет своего поста… Потом я заснула.
Утром проснулась и первое, что увидела, открыв глаза, веселый взгляд курчавого Антона на свадебной фотографии. И его же, другой, усталый взгляд на фотографии военной. И подумала, что погиб он, когда был мне ровесником. И с тех пор прошло куда больше лет, чем он прожил.
Баба Глаша готовила, услышала, что я встаю, сразу начала собирать на стол. Я прошла в сени умыться. И оттуда, приоткрыв дверь, спросила:
– Баба Глаша, у тебя письма Антона сохранились?
– Какие письма?
– Ну, писал он тебе с фронта, например?
– Два письма были. И все, как отрезало.
– Достань.
– Зачем тебе?
– Нужно.
Мы сделали голос Антона. Голос оказался низким, строгим и очень усталым. Потом Саня Добряк записал его на пластинку – у бабы Глаши есть проигрыватель.
Через месяц я получила письмо от Николая. Я вынула его из ящика, спеша на работу, и прочла уже в лаборатории.
«Дорогая Калерия!
Кланяется тебе известный Николай Семенов. Все собирался тебе раньше написать, да дел много, и писать было нечего. У нас все по-прежнему, только вот твоя пластинка произвела сильное впечатление. Глафира вторую неделю не просыхает, слезы льет, говорит, что ты ей жизнь вернула. Боюсь, заиграет она пластинку – готовь новую. Она теперь как алкоголик, может, и зря ты ей такой подарок сделала…»
Дочитать я не успела. Пришел вальяжный старик, в котором я узнала пушкиниста, выбравшего для прослушивания текст поэта. У пушкиниста была светлая идея, которая привела Добряка в восторг. Он принес с собой совершенно перечеркнутый черновик Пушкина, в котором вот уже сто лет специалисты стараются угадать две строчки. Пушкинист решил попробовать зачеркнутые строчки на нашей машине – а вдруг произнесет их вслух великий поэт, и мы догадаемся.
Я не очень верила в успех, но спорить не стала. Саня Добряк принялся готовить аппаратуру, а я дочитала письмо.
«…Просила она тебе привет передать, обещает в Москву приехать, только, наверно, обманет. И вот ее точные слова: «Как по телефону, ну точно как по телефону». Это она про голос Антона. Помнишь, я тебе вопрос задавал – кому это нужно? Теперь получил я наглядный пример и беру свои слова обратно. Даже сам к тебе имею просьбу: сделай пластинку для меня. Маленькую. Записку к пластинке прилагаю. Записка эта пролежала у меня двадцать лет.
Остаюсь с уважением, Николай».
Я развернула пожелтевшую записку, испещренную круглыми еще, детскими буквами. «Коля, – было написано там, – тебе кажется, что я еще слишком молодая, чтобы ты обращал на меня внимание. Это не так…»
– Калерия Петровна, – сказал пушкинист. – Вы только послушайте!
Только тогда я догадалась, что аппарат работает и знакомый мне голос Пушкина то взметывается почти фальцетом, то пропадает, зачеркнутый в черновике.
– Только послушайте!
– Еще раз? – спросил Добряк.
– Разумеется. Хотя нет никакого сомнения, что вторая строка начинается со слов «тихий гений». И спорить бессмысленно. Он же лично подтверждает!
А когда осчастливленный пушкинист ушел, я обратилась к гордому победой Добряку:
– Прокрути эту записку.
– Тоже Пушкин? – не глядя на записку, спросил Добряк.
– Нет, – сказала я.
Все еще переживая победу над спесивой пушкинистикой, Саня включил машину.
«Коля, – раздался детский голос, дрожащий от слез. – Тебе кажется, что я еще слишком молодая, чтобы ты обращал на меня внимание. Это не так…»
– Что еще такое! – воскликнул Добряк. – Что за детский сад? Что за любовный бред?
– Ладно, – засмеялась я. – Давай записку обратно. Но в будущем не советую оскорблять любимую начальницу. Учти, что она не всегда была взрослой.
– Чтобы вы? Так? Унижались перед мужчиной?
Добряк был в гневе.
– Мне было пятнадцать лет, – сказала я виновато. – А он был настоящим шофером.