Марина и Сергей Дяченко - Жук
Вступил третий голос. Этот был высокий, высочайший тенор, его партия была похожа на морзянку, на длинный нервный сигнал: светящаяся желтая нитка выписывала узоры на основе каната и синего шнурка. Дима услышал мелодию — и сразу же вступил четвертый голос, шелестящий, как змеиная шкура, очень сложный ритмически, повторяющий мелодию, как изломанная тень повторяет движения танцора.
Вступил пятый: он тоже был тенью третьего, но сдвинутой по времени: то запаздывая, то вырываясь вперед, он оттенял мелодию, вступал с ней в диалог. Дима тянул свое «Бом» из последних сил: у него страшно разболелось горло. Он знал, что через несколько секунд голос откажет ему и ни пистолеты, ни гаубицы, ни атомная бомба не заставят смыкаться голосовые связки.
В этот момент женщина расслабила руку, сжимающую оружие, закатила глаза и начала свою партию.
У Димы остановилось сердце. Голос женщины был огнем, бьющимся внутри колокола, или не огнем, а птицей, или не птицей, а насекомым, звенящим о свет за мгновение до гибели. Она выписывала не мелодию даже — производную от мелодии, где были скрежет по стеклу, ангельское пение, грохот обвала, похоронный звон, патетические рыдания оркестра, крики детей в парке и визг несмазанной двери, собачий лай, и все это, объединенное высшим представлением о гармонии, соединилось, слилось с пятью голосами, образовав новое целое.
Дима только несколько секунд слышал шесть голосов сразу. Слившись, они приобрели другое качество, и звуков не стало. Бесшумно водил стрелкой метроном. Шестеро людей, сидя в облезлой комнате, раскачивали незыблемое. Как рота, идущая в ногу, раскачивает мост.
И внутренний Димин жук взлетел.
В комнате сделалось светлее. За окном взошло солнце, луч пронесся по полу из угла в угол, и солнце село. И тут же снова взошло. Пронесся луч. Установилась полутьма, гораздо более светлая, чем раньше. Облезлые обои срослись, как молодая кожа, и стали ярче. Появилась мебель. Дима сидел, по шею утопая в журнальном столике.
Обои снова потемнели и скукожились. Опять наросли. Вошел мальчик лет девяти в пионерском галстуке, остановился, глядя в окно. Справа от него разошлась стена, промелькнули розовые лоскуты, показалась и пропала голова рабочего в каске. Стена снова затянулась, и обои из полосатых сделались узорчатыми в цветочек. Мальчик уронил что-то на пол, вышел из комнаты, на ходу делаясь выше и взрослее. В этот момент женщина вскинула вверх руки, в правой зажат был пистолет; через долю секунды она резко опустила их, и все прекратилось.
Дима сидел, слепой в густейшей полутьме, чувствуя, будто горло ему залили свинцом. Моталась стрелка метронома, но звука не было. Из выломанной балконной двери тянуло сквозняком.
— Иди, — беззвучно сказала женщина с пистолетом.
Он не понял. Тогда она с трудом поднялась и, подталкивая его стволом, вывела на лестничную площадку.
— Иди!
Захлопнулась старая дверь.
* * *Он вернулся домой за полночь. Мать встретила его упреками и причитаниями:
— Где ты был?! Почему телефон не отвечает?
— Телефон…
— Господи, что у тебя с голосом?!
— Про… простыл.
— Ты сипишь, я ничего не слышу… Где твой телефон? Украли?
Дима кивнул.
— Что с тобой? На кого ты похож? Ты что-то пил?
Он помотал головой.
— Тебе нужно горячего чаю… Фервекса или растворимого аспирина, а лучше того и другого.
Дима закивал, жестами показывая, что справится, но мама, конечно, не оставила его в покое. Она задавала вопросы, сама на них отвечая, рылась в аптечке, ругала Диму, ругала и жалела себя, приводила в пример знакомых и родственников. О том, что с ним случилось на самом деле, Дима ни слова не сказал. Да и не мог — голос пропал окончательно.
Он лег в постель, наглотавшись таблеток. Мама уснула, приняв снотворное. Ближе к трем часам ночи Дима встал, проверил, плотно ли закрыта дверь комнаты, и включил настольную лампу.
Огромная постельная тумба была заполнена бумагой — старыми фотографиями в альбомах, журналами, подшитыми квитанциями, которые следовало хранить три года. На самом дне ее, под жесткими картонными папками, лежали самые что ни на есть архивные архивы — в том числе выпускное фото сорок седьмой музыкальной школы.
Беззвучно чихая от пыли, Дима развернул тонкий планшет в пластиковом чехле. Его отроческая физиономия, заключенная в овал, помещалась в третьем ряду, справа: «Дмитрий Романов, класс фортепиано».
Он поднес фотографию к свету. Преподаватель сольфеджио был очень стар уже в те времена, и очень строг. А учительница по хору, наоборот, была добрая. Она вечно отправляла голосистого Диму на прослушивания в детские вокальные коллективы. И его даже куда-то взяли, но как раз начал ломаться голос, и карьера закончилась, не начавшись.
Он переводил взгляд с лица на лицо. Девчонки казались старше, смотрели отчужденнее; вот и она. Подпись: «Изабелла Бабушкина». Бледная, бесцветная, эта девочка была примечательна только именем. Изабелла Бабушкина.
Или все-таки не она?
Девочка на фото не была такой худой. Хотя… Столько лет прошло.
Она или не она?
Он закрыл тумбу, выключил свет и снова лег, положив фотографию у кровати. Стоило опустить веки — перед глазами появлялся жук, готовый взлететь. Каждый ус его, каждое крылышко раскачивались, меняя амплитуду, и низкое гудение сменялось щелканьем метронома.
* * *Итак, под дулом пистолета он навестил шайку наркоманов в их притоне. Неведомо как — распыляя? — они вместе потребили неизвестный галлюциноген. Дима сорвал голос, участвуя в ритуальных кампаниях, получил новый опыт и слава богу, что вообще остался жив. Телефон пропал, и шут с ним; единственное, что Диму по-настоящему тревожило, — как распорядится безумная Изабелла Бабушкина его телефонной книгой?
Там ведь был и домашний номер. Бесхитростно названный «Дом».
Он оповестил знакомых и коллег, что телефон украли. Через несколько дней восстановил свой номер. Вытащил из ящика стола старую трубку — поцарапанную, хлипкую, но рабочую; жизнь входила в колею, новых неприятностей не случалось.
И радости тоже не было.
Он тихо сидел в своем офисе, верстая брошюры и методички, и с начальством объяснялся в основном знаками, а с мамой — усталым шепотом. Иногда открывал тайную папку на домашнем компьютере и перечитывал свои стихи — пафосные, фальшивые, без единой свежей метафоры. Иногда, совсем загрустив, сочинял новые — ещё хуже.
Все равно этот позор некому было показать.
Он привык каждый день, возвращаясь с работы, покупать чекушку в универсаме на углу — вместе с яблоками, кефиром, хлебом — и потихоньку от мамы выпивать ее перед телевизором. Тогда становилось легче.