Анастасия Дубинина - Антиохийский священник
Прыгнуть с обрыва в сверкающую утренним золотом Гаронну. Трудно только оттолкнуться, а все остальное — уже полет, свистящий в ушах воздух умирания, и осознание того, что ты падаешь, но это уже сделано, теперь ты не можешь больше бояться… Мальчик Пейре, восьми лет, прыгает за руку с девочкой Аламандой, семи лет. Лето над Гаронной, Сен-Сиприен, Розовый Город.
Что-то тихо затрещало, опаляя лицо болью и легкой, издалека знакомой вонью. Паленый волос, это сгорели брови, или ресницы, это один нежный лепесток огня погладил Пейре по лицу.
(- Антиохийский священник!
— Давай!
— Сделай же это!
— О, Господи Иисусе Христе…)
Это голоса издалека-издалека. Наверное, из Тулузы. Наверное, надо прыгнуть.
Как же их там много, и все они ждут. Странно. Здесь есть еще кто-то, кроме меня. Кроме нас.
Глаза Пейре уже невыносимо слезились, низ белой рубахи начал обугливаться. Запах паленой шерсти усилился — это сгорели черные волоски на мохнатых ногах. Почему я так хорошо помню запах горелого мяса, тем более сводящий с ума, что исходит и от твоих собственных, полопавшихся и сочащихся рук? И розовые шрамы на плече, круглые, с тонкой блестящей кожицей.
Он посмотрел наверх — в дымное невнятное небо, где над краем чаши уже бился нежными крылами рассвет, потрясающий рассвет, розовый, там, над огнем… Господи, Господи, пожалуйста, не оставь меня, помолился он последний раз, не в силах попросить, чтобы fiat voluntas tua[7], но прости, прости меня, я люблю Тебя, я иду.
Стена огня, принимая его, будто бы слегка раскрылась, облекая нестерпимой болью, и дышать, о Боже мой, о Святое Копье, я же не могу дышать — на долю мига раньше ОН ОТВЕТИЛ. КУПИНА ЗАГОВОРИЛА, и тот нестерпимо большой голос сказал только — VADE MECUM, ИДИ СО МНОЙ, ИДИ СЮДА.
И Пейре, глотнув дымный воздух уже умирающими, горелыми губами, почему-то подумав, что надо раскинуть руки крестообразно — в правой Копье все-таки сделал это. Он шагнул.
…Он шел в пламени, бывшем изнутри лишь золото-алым колыханием воздуха, ветвями Куста, неопалимой Листвой, шел среди него, и путь его казался очень далеким, потрясающе легким. Обожженные стопы чувствовали каждый уголек, каждую ветку под ногами, даже чувствовали жар. Но этот жар был прохладным, и Пейре плакал.
Слезы сами текли из широко открытых его глаз — смотри, смотри, каков огонь изнутри — по зашелушившейся во время стояния возле пламени коже щек, в открытое в вырезе белой рубахи горло. Он плакал не от боли, и не от радости, и даже не от благоговения — а лишь от того, что вошел внутрь своего главного страха, и сгорел в нем, и теперь мог быть свободен.
Да, от постыдного облегчения.
«Иди сюда», сказал Он. Я иду. Так долог был путь, но я все-таки иду.
Копье в руке его — живое, теплое — в каком-то едва ли не любовном стремлении впитывало воздух своего мира, мира Огня, откуда оно и пришло, все возьмет Огонь — это же Дух Святой, Господи, тот, Что вставал пламенными языками — я узнал эти пламенные языки — над головами Твоих учеников. Копье трепетало. Оно знало, куда мы пришли, только Пейре этого пока еще не знал.
Но узнал тот Город — белый, нет, розовый от рассветного пламени на высокой стене, четыре белые башни по углам, в центре — темная, квадратная, и на всем — этот розовый огонь, потому что это была и Тулуза тоже. Этот Город Пейре любил и сквозь облик Тулузы, и сквозь облик всех земных городов, и теперь, поняв, куда его позвали, он заплакал, как ребенок, потому что на стенах появились люди, и приветствовали его. «Иди домой».
Пейре видел их лица с небывалой ясностью. Он знал их всех, хотя еще и не помнил имен — но видел лица за дальней далью, будто зрение его стало иным, новым, таким, каким и должно быть зрение человека. Но все же не разглядеть за пеленой огня — Гийом? Или Этьен Валентин, предсказавший эту помощь, знавший наперед? Белые волосы, почему такие белые, он же был черноволос, но — пламя прозрачной стеной снова скрыло лицо, и Пейре не окликнул, потому что уже не мог опоздать.
Я приду, сказал он беззвучно, поднимая правую руку с копьем, чтобы перекреститься. Я приду уже скоро, брат, я только должен еще…
Город уже скрылся от глаз, а ведь весь путь — на десять шагов снаружи был куда короче, но Пейре понял это (он находился там, внутри, не более минуты), лишь когда, склонив голову, смыкая на миг снова невидящие глаза, вышагнул из огня по другую его сторону.
Он немного постоял, привыкая к слишком резкому воздуху, слепо моргнул — странен был ему дневной свет. Копье, уже затихшее и спящее в его ладони, словно бы стало стократ тяжелей, теперь не неся Пейре сквозь пламя, но позволяя ему нести себя. Боли он еще не чувствовал; да и не было ее, боли — только слегка обожжены стопы ног — это пока он медлил, не решаясь шагнуть; да брови и ресницы, кажется, почти сгорели, и слегка саднит кожу лица (слишком долго стоял вплотную к огню).
И еще — Пейре о том не ведал — но небогатые волосы его, окружавшие подбритую только с утра тонзурку, не остались темными. Они стали цвета снега, или старого пепла, и легкие, как лебединый пух. Совсем тонкие, как паутинка. Седые. Без единой черной ниточки.
Моргнул еще раз. Темные подслеповатые глаза медленно переходили с одного лица на другое. Они, люди, еще не привыкли к тому, что произошло; они еще просто стояли и смотрели, и ждали, и Пейре увидел это ждущее пустое выражение на лицах — но не узнал ни одного лица. Надо что-то сказать, смутно подумал он, я должен что-то сказать им; они ждут.
Они смотрят и молчат. Я не знаю, что я должен им сказать. Наверное, нужно поздороваться.
— Слава Иисусу Христу, — выговорил Пейре, разлепляя спекшиеся губы, и сам не веря, что эти звуки — голос — выходят из его собственного горла. В глазах его качалось дымное небо, рассвет, поволока огня. Ее я буду видеть теперь всегда перед собой… до самого конца.
— Слава Иисусу Христу, — так приветственно сказал антиохийский священник и хотел шагнуть к ним, вперед, протягивая на раскрытых ладонях то, что он нес; но не удержался, и, пошатнувшись, упал на колени.
…Они бросились на него все сразу, никто не смог бы их удержать; ни граф Раймон, пытавшийся что-то орать, командовать сорванным голосом, ни епископы Нарбонны, Лодева, Страсбурга, всего мира, чьи белые посохи взлетали над обезумевшей толпой… Единым порывом, порывом, который убивает, люди рванулись вперед, Пейре даже не успел выставить перед собой рук, чтобы защититься — да это и не помогло бы — и не понимая еще, что же они делают, почему в порыве бешеного обожания рвут на нем одежду, не то качают, не то целуют, не то раздирают на куски… Какая-то женщина в исступлении вцепилась зубами ему в локоть, и он закричал от боли, а чьи-то жадные губы лобызали, давясь песком, ожоги на его ногах, и Пейре, не удержавшись, упал плашмя. Отдаваясь на волю человеческого моря, не в силах противостоять… И помнил до конца, до полной темноты только одно — крепче сжимать Святое Копье. Не позволить никому вырвать его из намертво стиснутой руки.