Виталий Бабенко - Земля
7. Рассуждения о том, что есть история, сильно захватили меня. Я придумал игру: подходил к книжной полке с исторической литературой и наугад тыкал пальцем в корешок. Затем вытаскивал книгу, заглядывал в указатель, находил слово «история» и раскрывал на нужной странице.
Потом зачитывал найденные строки Анфисе вслух.
Вот, например: В. О. Ключевский, работа «К. Н. Бестужев-Рюмин».
(Фант действовал обратным методом. Он набирал слово «история», Добавлял к нему код «големического» поиска справочных данных, а затем нажимал кнопку выборочного «перелистывания». Вот и сейчас на индикаторе карманного компа возникла та же строка: В. О. Ключевский — К. Н. Бестужев-Рюмин. II Русская история К. Бестужева-Рюмина (СПб. 1872, [т.1]) [около 1872]ОРФ ИИ, ф. 4, оп. 1, д. 181, л. 5–9).
«История есть народное самосознание, — начал я читать, — то есть она прежде всего наука, ведущая к народному самосознанию, как медицина есть если не самое здоровье, то по крайней мере наука, помогающая быть здоровым».
— Ты вдумайся, Анфисушка, до чего хорошо сказано.
Мои слова повисли в воздухе — Анфиса не из тех людей, которые легко увлекаются чужим восторгом.
— Для того чтобы стать здоровым, надо знать анамнез. А его от нас чаще всего и скрывают. Есть только одно лекарство, способное оздоровить народное самосознание, — правда, полная и без прикрас.
— Ну, Анфисочка, так мы далеко зайдем, — попытался урезонить я эту непримиримую женщину. — Бывают случаи, когда лучше всего умолчать.
— Никогда, — Анфиса даже задохнулась от ярости. — Никогда утаивание не служило добру. Если историческая ложь… Я имею в виду не ложь Булгарина, Пикуля, Белова или Спинникова, а ложь фальсифицированного документа… Так вот, если историческая ложь — это рак, разъедающий национальную совесть, то умолчание сродни инфаркту — омертвлению тканей. В нашей отечественной истории инфаркт поражал то сердце нации, то ее легкие, то кроветворные органы, и общество десятилетиями восстанавливало потом утраченные функции — до нового инфаркта. Видишь, куда завел нас твой Василий Осипович с его медицинскими аналогиями. Кстати, в каком году это было написано?
— Что именно?
— Ну про то, что «история есть народное самосознание».
— Сейчас посмотрим. М-м… В 1872 году.
— А сколько лет было Ключевскому?
— Минуточку. Ага. Тридцать один год.
— Что? — Анфиса едва не подпрыгнула на месте. — И мысли этого мальчишки ты выписываешь, восторгаешься его идеями, бьешь земные поклоны… Тебе ведь тридцать семь уже, у самого полным-полно интереснейших наблюдений, исписаны километры бумаги и килограммы дисков. Когда же мы научимся уважать себя и спокойно относиться к авторитетам!.. Это, кстати, тоже относится к народному самосознанию.
Я лишь развел руками — в наших спорах я сознательно оставляю последнее слово за Анфисой. Не потому, что мне нечего противопоставить, — причина коренится в одной постыдной странице моей биографии, которую я страстно хотел бы выдрать из нашей совместной жизни. Увы — не получается. Страница эта все время напоминает о себе, и я испытываю перед Анфисой неизбывное чувство вины.
Я задумался и соскользнул в прошлое.
…Лежал ночью в постели, отложив в сторону только что прочитанный журнал. Анфиса, давно уже привыкшая засыпать при свете, безмятежно посапывала рядом.
Я повернулся на бок и стал смотреть на нее. Несомненно, она видела какой-то сон: лицо ее то хмурилось, то улыбалось, выражало то растерянность, то насмешку.
Внезапно губы ее раскрылись: она произнесла имя. Это было мужское имя, и это было имя не мое. Она повторила имя несколько раз, как будто звала кого-то, а затем выражение лица застыло в спокойном сонном безучастии: сновидение ушло.
Я поразился. Нет, не так — я пришел в неистовство. Кто? Почему? Как? Отчего не знаю? Когда? Где? Впрочем, у меня хватило благоразумия не будить Анфису.
Как бы плохо мне ни было ночью, утром и в последующие дни стало еще хуже. Я не мог спросить прямо, потому что боялся оскорбить подозрением, но и не мог вести себя по-прежнему: ведь теперь мне открылась, хотя и не полностью, какая-то нечестная тайна. В душе завелся червячок, потом он вырос в червя, затем стал змеем и, наконец, превратился уже не знаю во что: в нечто неподобающее, похожее на крокодила и ихтиозавра одновременно. Этот ихтиодил только и делал, что грыз меня изнутри.
Я стал грубить, холодно обращаться с Анфисой, изводить ее намеками и полувопросами, перестал рассказывать ей о своих делах, поступках и намерениях. Я доводил ее до слез. Она жалобно спрашивала, что со мной случилось, а я не мог ответить, потому что равно боялся как ужасающего открытия, так и какой-нибудь мелочи, которая могла крыться за всем этим и лишить опоры все мои страхи. Словом, вел себя так, как больные, преисполненные мнительности, ведут себя по отношению к болезни, избегая узнать диагноз, а народы — по отношению к собственной Истории. Я бесился все больше и все больше досаждал Анфисе.
Прошел месяц или около того. Я мучился уже меньше, опасения постепенно проходили, ихтиодил снова стал червячком, но вот от червячка я избавиться не мог. И прошло еще немало времени, прежде чем мне открылась простая и выдающая меня с головой истина: то имя было не чем иным, как именем, которое Анфиса хотела дать будущему сыну. Когда я понял это, мне стало очень стыдно. Стыд усиливался и потому, что я не мог, страшился, избегал дать название своим поступкам. В конце концов угрызения совести лишили меня самообладания настолько, что я не нашел ничего лучшего, как снова отправиться в путешествие по Истории.
Гляжу на свои
Грязью испачканные руки…
Как будто я вдруг увидел,
Что сталось
С сердцем моим!
8. Я оттолкнулся от остроконечного блока, на котором стоял, и прыгнул вперед. То же сделала и моя верная подруга. Мы не ушиблись, но упали на мягкую поверхность, влажную, как все вокруг, и теплую. Она была покрыта небольшими бугорками и слегка шевелилась.
В это время за нашими спинами совершилось быстрое неслышное движение, и мы оказались в полнейшей темноте. Пришлось зажечь карманные фонарики. Мы огляделись. Нас окружали своды большой красной пещеры. Чуть впереди откуда-то сверху свисало некое образование, похожее на гигантскую ярко-розовую каплю. Образование подрагивало.
Наступило временное затишье, однако впереди чувствовался вертикальный ток воздуха. Движение его было возвратно-поступательным: приток свежего воздуха сверху сменялся накатами удушливых паров снизу. Мы взялись за руки, прошли несколько вперед и задрали головы, стараясь разглядеть, что же там наверху. При выключенных фонариках можно было рассмотреть лишь неясные блики солнечных лучей, проникавших через два поросших волосами канала. Моя верная подруга подпрыгнула, чтобы коснуться рукой ярко-розовой капли, но не достала, неудачно приземлилась, поскользнулась и… покатилась вниз. Я страшно перепугался, завопил нечто невразумительное, плюхнулся на пятую точку и поехал вслед за ней.