Михаил Анчаров - Самшитовый лес
- Термосы все равно остывают, - сказала Никонова. - Вечером нальешь кипяток, а утром уже пить можно.
Учитель смотрел на Сапожникова не мигая. Сапожников испугался: - Я убрал насос, убрал честное слово, - сказал он.
Поезд остановился, и школьники начали выгружаться. Сапожников, как всегда, последний - пока слез с третьей полки, которая .для вещей, пока снова, на верх полез за чемоданом, пока в ночное окно смотрел, пока снова спустился, в вагоне уже никого не кого не осталось.
"Мальчик, побыстрей", - сказала проводница. Сапожников вылез на ночной перрон, и никто его не спросил, куда он девался. А он все равно втайне на это надеялся. Потом поезд ушел и открыл ночное поле, где стояли лошади и много саней, в которые стали грузиться школьники-вещи отдельно, школьники отдельно. Сено в ногах, звезды наверху в небе, скрип полозьев, сопение одноклассников, ветер, ветер - это они едут. А дорога все назад бежит, назад, а впереди Калязин, который тоже давно позади, все времена перепутались, ничего теперь не понять, как время течет, то быстро, то медленно, как будто у него то узкие берега со стремниною, то широкие берега с разливами, старицами и времяворотами, где кружатся щепки, все сближаясь друг с другом, чем глубже их засасывает воронка. Гиганты старшеклассники, которые уже дожидались их на станции, теперь везли на гигантских санях гигантскую елку. Впереди загалдели. Сапожников приподнялся и увидел теплые огни в освещенных воротах дома отдыха и холодные монастырские стены, которые построили для изоляции внутренней среды от внешней. Потом всех школьников разгрузили по палатам - каждый чемодан под свою кровать - и велели ничего не есть из домашнего, потому что будет праздничный новогодний ужин, а в кельях было холодно, потому что стены их были цельнокаменные и внешняя среда отнимала теплоту у внутренней. И тут, конечно, двое школьников из ихней кельи шутя подрались, чтобы согреться, а потом не шутя подрались, чтобы остыть. А третий все-таки жрал ногу от курицы, приговаривая: "Вот он, твой Калязин". Тогда Сапожников сказал, что в монастыре есть музей старого оружия и подземный ход, и это их успокоило. Они надели пионерские галстуки и пошли на праздничный ужин, потому что их туда позвали.
В огромной столовой дома отдыха вдоль всех стен, кроме эстрады, стояли огромные праздничные столы, в центре стояла огромная праздничная елка, почти достававшая до огромного потолка трапезной, где еще виднелись ржавые крылатые люди и линяло-голубое штукатурное небо. А во время огромного праздничного ужина, куда добавили еще и обед - первое, второе и третье, потому что рассчитывали, что школьники приедут засветло, не пропадать же обеду, - был концерт, где артист на сверкающей дудке, похожей на никелированное пирожное, исполнял номер "Смеющийся саксофон". Дора Рубашкина из десятого "А" пела "Соловья" Алябьева не хуже Барсовой и "Санта Лючию" на русском языке, а гиганты старшеклассники показывали упражнения на брусьях, с грохотом падая на подмышки.
И в огромном зале было светлым-светло от электрического освещения и от свеч на праздничной елке, а также было тепло от праздника на душе и оттого, что в огромных окнах были двойные рамы, между которыми метались эти странные частицы, которые редко сталкиваются друг с другом и потому сберегают драгоценное общее тепло праздника от внешней стужи.
И теперь уже чересчур конкретное дефективное воображение вовсе не мешало Сапожникову, а, наоборот, помогало испытывать счастье праздника, счастье теплоты, счастье песчинки, частицы, кружащейся в праздничном времявороте. И кружился пол с конфетти под музыку артиста с саксофоном, и кружилось небо с рыже-голубыми гигантами, нарисованное чьим-то конкретным воображением.
А потом снова келья, где ребята все свои. Сапожников тут пошел искать и нашел перед сном ледяную уборную, где в соседней кабине кто-то басом пел: "И будешь ты царицей мир-ра..." - а в разбитое окно была видна луна, которая убегала от облаков. Праздник кончился.
Утром было соревнование по конькам и эстафета. Сапожников свой этап выиграл, а этот паскуда, курицын сын, сначала пошел хорошо, а на финише упал на метельном льду старицы. И Сапожников не спросясь ушел к бабушке.
Белое огромное поле с вешками для тех, кто не знает дороги, заметаемая тропка, проложенная чьими-то ногами. Трезвость. Высокий звон одиночества. Слепящий белый снег. Слепящий белый ветер в лицо.
Но потом черное пятнышко на дороге - собачка Мушка, которая не узнала его и отскочила от протянутой руки, но побежала за ним вслед.
Стук, стук, стук с замиранием сердца в калитку. Открыл средний дядя тычинки-пестики, пригляделся и ахнул. Сапожников вошел во двор. Залаяла собачка Мушка и вылезла из своей конуры, она была уже совсем старенькая и на улицу не выходила, а это дочка ее попалась Сапожникову на метельной дороге. Теплота, теплота.
- Бабушка, а почему праздник не может быть каждый день? - спросил Сапожников.
Это у него всю жизнь было так.
Еще когда он совсем маленький был, лет пяти, наверно, его первый раз в Москву повезли. Отец с мамой тогда еще были вместе. И пришли они все в цирк, где работал отец, и посадили их, конечно, в ложу. Сапожников поглядывал на все без интереса. Много людей в пальто, полутьма какая-то, веревки, и пахнет, как у коновязи.
Ему только понравился красный бархатный барьер там, внизу, огромный, низкий и круглый, и здесь, на верху, маленький бархатный барьер, которым была отграничена ложа, чтобы Сапожников не выпал.
И тут вдруг ударила медь, вспыхнул ослепительный свет, заорал духовой оркестр, и в центр круга на белой лошади вылетела наездница - белое виденье, прекрасная женщина в белом платье, черной шапочке с пером и голыми руками и понеслась по кругу. А в центр вышел черный гад, злодей в черном фраке и цилиндре, с длинным бичом. И все пытался хлестнуть красавицу женщину, но промахивался. А белая лошадь то мчалась по кругу, то вставала на дыбы, и ничего этот гад с ними сделать не мог, а только хлопал пушечно. И это было так прекрасно, что Сапожников вцепился в свой малый барьер, обшитый бархатом, и закостенел, и не слышал, как его испуганно окликали, и полюбил первый раз в своей жизни, потому что, конечно, первая любовь всякого порядочного Сапожникова - это, конечно, наездница.
А потом внизу откинули барьер и наездница ускакала, гад стал кланяться, а Сапожников заплакал.
- Что ты? Ты что? - стали спрашивать его папа и мама, которые тогда еще были вместе.
А Сапожников в ответ спросил:
- Больше уже все?.. Больше ничего не будет?
И тогда все взрослые в ложе засмеялись и объяснили ему, что это только начало и что программа длинная и еще много чего будет, и это все подтвердилось. Но каждый раз, когда кончался номер, Сапожников никак не мог обрадоваться взахлеб, потому что на донышке всегда трепетала болевая точка, ожидавшая, что праздник сейчас кончится. И только потом, много лет спустя, Сапожников осознал, что эта болевая точка есть мечта о коммуне, о празднике каждый день, когда все как один теплый дом, где каждый друг другу в помощь и никто тебя за это не искажает. Когда не толпа, а шествие и не одиночество, а уединение. Счастье общности, где все не щепки в потоке, который сталкивает времявороты, и не гайка ты и не винтик, а человек... И эту коммуну и способы приблизить ее искал Сапожников всю жизнь, часто ошибался, торопился, срывая яблоки еще зелеными, не понимая иногда сам, чего же он ищет, чего же он мечется, отстаивая свой путь простофили среди злобы дня и запальчивости близких людей, но доверяющих друг другу. Потому что для этого одного ума мало, ум здесь бесперспективен, а у простофили перспектива есть - мудрость. И за эту коммуну, за этот праздник Сапожников воевал всю жизнь и старался понять, как же его приблизить конкретно, и потому пускался в поиск в любую область, где такая возможность брезжила, и опрокидывал столы с яствами, если они уводили его с дороги к этому празднику. Вот что такое изобретательство, если говорить всерьез, а не просто изучать насос, и любопытство.