Зиновий Юрьев - Рука Кассандры
Никто не встретил их, никто не вышел навстречу. Лишь у самого дома Одиссея на дороге стоял друг Одиссея… Как его звали? Полит, кажется… Увидев греков, он закрыл лицо руками, закачался и громко заголосил на всю округу:
– О горе мне, горе всей нашей многострадальной Итаке! И зачем только родил злосчастный Лаэрт себе сына Одиссея, если богам было угодно отнять у него разум!
– Что случилось? – недовольно спросил Агамемнон, едва сдерживая гнев. Он и так был раздражен, а здесь эти вопли…
– Тебе не кажется странным, друг Синон, – шепнул ему Паламед, – что Полит принялся причитать, лишь увидев нас, а? Ведь настоящая скорбь не нуждается в зрителях, а?
– О горе юной Пенелопе, крошке Телемаку и всем нам…
– Ну! – крикнул Агамемнон, хватаясь за меч. – Скажешь ли ты, в чем дело? – Он не сомневался уже, что хитроумный царь Итаки выдумал какой-то трюк, чтобы отвертеться от участия в походе.
Полит оторвал руки от лица, встряхнул головой, как бы собираясь с мыслями, и снова заголосил:
– Боги отняли у нашего базилевса разум…
– Оставь богов в покое, – заорал в бешенстве Агамемнон, – расскажи, наконец, что случилось, а то я и тебе вышибу мозги из головы!
– О господин, уже второй день Одиссей не возвращается домой к нежной Пенелопе и не узнает никого из нас. Он впряг в плуг быка и мула и пашет землю, засевая ее солью.
– Солью? – изумленно переспросил Агамемнон, а Менелай покачал головой.
– Да, солью, о храбрый повелитель златообильных Микен. Но пойдемте же, вы сами увидите, что сделала богиня Ата, отнимающая разум, с моим господином.
Одиссей шел за плугом, с силой нажимая на ручки. Он был обнажен до пояса, и его могучий торс блестел от пота. Время от времени он делал широкое размашистое движение правой рукой, роняя в жирные пласты перевернутой земли комочки сероватой соли.
– Одиссей, – неуверенно позвал Агамемнон, – ты слышишь меня? Это я, Агамемнон, царь микенский.
Итакиец не отвечал. Со слабой блуждающей улыбкой на устах он продолжал нажимать на плуг, подгоняя криками упряжку.
– Нестор, – обернулся Агамемнон к царю пилосскому. – Ты старше всех нас. Может быть, ты надоумишь, что с ним делать?
– Увы, – вздохнул старик, – если уж богиня Ата насылает на человека безумие, то помочь ему невозможно. Пойдем, царь, не будем смотреть на это скорбное зрелище.
– Полит, – улыбнувшись, позвал Паламед, и все обернулись к эвбейскому базилевсу, который, как всегда ссутулившись, задумчиво смотрел на поле. – Ты говоришь, что твой господин пашет уже второй день?
– Да, царь Паламед, – быстро ответил Полит, – а что?
– Он пахал вчера весь день?
– Да, от восхода солнца до заката. Мы трижды приносили ему еду. Но он так и не прикоснулся к ней.
– И сегодня?
– С того момента, как Эос осветила наш бедный остров, о горе нам!
– На поле всего три борозды, – прошептал Паламед Синону на ухо. – И третью он провел, пока мы стояли здесь. Если бы он пахал вчера весь день… Нет, друг Синон, все это обман. Он бросился на поле, лишь увидев вдали наши корабли. Но подожди.
Паламед быстро пошел ко дворцу и вскоре вернулся, осторожно неся на руках малютку Телемака, сына Одиссея. Мальчик улыбался, дергая царя за бороду. Улыбался и Паламед. Следом за ним бежала Пенелопа, придерживая рукой развевающийся хитон.
– Царь, – кричала она, – что ты задумал?
Эвбеец вышел на поле и с минуту шел рядом с Одиссеем, пристально глядя на него. Но царь Итаки, казалось, не замечал ни его, ни сына, который что-то беззаботно курлыкал на руках у Паламеда.
– Кажется, вместо одного безумца у нас теперь их двое, – вздохнул Агамемнон, а Менелай покорно пожал плечами. – Эй, Паламед, ты в своем уме? Что ты собираешься делать?
Паламед тем временем обогнал Одиссея и бережно положил ребенка на землю в четверти стадии от упряжки. Мальчик замахал ручонками, и все замерли. Прошла секунда, другая. Обезумевшая Пенелопа, спотыкаясь, мчалась по полю к сыну. Вот уже тень от животных легла на ребенка, и в ту же секунду Одиссей, упершись ногами в землю и отогнувшись назад, остановил упряжку. У всех вырвался вздох облегчения.
– Видишь ли, друг Одиссей, – кротко объяснял итакийцу Паламед, – Полит сказал нам, что ты уже пашешь второй день, а борозды провел всего три… Кроме того, нетрудно было догадаться, как тебе не хочется уезжать от молодой жены. Поэтому-то я ни на секунду не беспокоился за жизнь твоего Телемака. Да и ты тоже, а?
Одиссей угрюмо бросил ручку плуга и посмотрел на Паламеда таким тяжелым и ненавидящим взглядом, что, казалось, тот должен был вспыхнуть, как вспыхивает от удара молнии сухое дерево. Все молчали.
– Пойдемте, – пробормотал наконец Одиссей и вытер краем хитона пот со лба.
В неловком напряженном молчании слышно было лишь, как медленно двигают челюстями бык и мул, пережевывая жвачку, и как пускает пузыри Телемак, прижимаясь к матери.
– Ну что же вы стоите? – еще раз повторил Одиссей и зашагал к дому.
– Так это ты так хотел надуть нас, царь! – грохнул смехом Агамемнон. – Ну и хитер же! А мы-то уж и впрямь решили, что ты спятил. Если бы не Паламед, сроду не догадались бы…
Засмеялись и остальные, и даже Одиссей скривил рот, но взгляд оставался тяжелым.
– Может быть, и не нужно было этого делать, – задумчиво сказал Паламед, – в конце концов отправляться на войну должны лишь те, кто этого хочет иль кому стыдно остаться с женщинами, детьми и стариками…
– Ты мудр, Паламед, – сказал старик Нестор и положил руку на плечо эвбейца. – Видно, ты действительно любимец богов, если они тебе даровали такую мудрость. Но мудрость – это тяжкая ноша, и многих она уже раздавила…
– Э, царь, лучше быть раздавленным ношей мудрости, чем грузом невежества.
– Не знаю, Паламед, не знаю…
Прошли годы. Осада Трои все продолжалась, и уже стал Одиссей несравненным героем, равным и в хитроумии и в храбрости, а Паламед, все так же ссутулившись, задумчивой тенью скользил в лагере ахейцев. Хоть и не уклонялся он от рукопашных схваток, не кланялся троянским стрелам и не показывал врагу спину, но душа его была по-прежнему обращена не к воинским подвигам, а к трудам умственным. Он изобрел и воздвиг на Сигейском мысу маяк, чей мерцающий огонь безлунными ночами указывал путь греческим кораблям, научил людей цифрам и буквам и лечил раны, которые раньше обрекали воинов на мучительную смерть. Он прикладывал к ним плесень, и, словно по волшебству, они очищались от гноя и зарубцовывались мягкой розовой кожей.
Он не любил бывать на пирах у вождей, а когда же все-таки приходил, то не хвастал, как другие, не старался перекричать соседа, а отрешенно смотрел на лоснившиеся от жирного мяса губы, на влажные от пролитого вина бороды.