Дэвид Зинделл - Война в небесах
Он любит их, но безжалостно отсекает один за другим, чтобы спасти свою жизнь. Так и вселенная пресекает жизнь человека — или десяти миллиардов человек, — чтобы их дети могли вырасти и познать свою блистательную судьбу. Разве оплакивает мужчина полмиллиарда своих половых клеток, гибнущих в темной полости женщины? Нет — он спешит от них избавиться, чтобы одна-единственная клетка могла найти себе пару и расцвести новой жизнью.
Вселенная вечно творит, использует и выбрасывает части себя самой; она сбрасывает жизнь, как старую кожу, и простирает руки к утреннему солнцу вся гладкая, золотая и новая. Она всегда смотрит на себя с бесчисленно многих точек зрения; она как бриллиант с бесчисленным множеством граней, сияющий чистым и безупречным светом. И в каждый момент времени на старые грани накладываются новые, чтобы вселенная могла смотреть на саму себя еще шире, еще яснее и всегда по-новому.
Да. Теперь в каждую из этих зеркальных граней глядится сгусток боли и протоплазмы по имени Данло ви Соли Рингесс — глядится, смотрит и осуществляется. Это и есть чудо вселенной: она как огромная голограмма, каждая часть которой отражает целое. В каждой части, на которую смотрел Данло, он видел бытие в несчетных триллионах форм, заполняющее всю вселенную без остатка. Он жил жизнью каждой из этих форм. Он был скутарийским сенешалем, умудренным тысячелетним жизненным опытом и пожравшим за этот срок тысячи своих отпрысков. Был птицечеловеком элиди и совокуплялся со своей женой в свободном полете посреди бирюзового неба. Он чувствовал радость и печаль одного из последних Эльдрия, благородной расы богов, вымершей миллион лет назад, — он снова жил, и его прозрачное золотое существо пело, как световые паруса под солнечным ветром, когда он перемещался от звезды к звезде и засевал галактику жизнью.
Ничто не исчезает, дивясь, думал он. Память обо всем заключена во всем. В этом он видел спасение куда более глубокое, чем кибернетический рай Архитекторов или первобытный потусторонний мир алалоев, населенный обитающими на небе духами. Ибо вселенная сохраняет не только твое конечное предсмертное “Я”, но и все твои “Я” от момента зачатия, младенца, ребенка и взрослого, каждый момент твоей жизни.
Да.
И каждое из этих бесчисленных “Я” всех бесчисленных обитателей вселенной имело свое лицо или форму, которую Данло воспринимал как лицо. Он снова видел, как Джонатан смеется, играя с гладышем на снегу, и видел, как его собственная мать рожает его, Данло, в пещере деваки. Ее глаза, такие же, как у него, светились густой синевой — а в следующий миг, полный ужаса и крови, она лежала безглазая и умирала. Он видел мягкий желтый свет и новую кровь — это рождался Хануман на далекой Катаве — и видел, как синеет, задыхаясь под его, Данло, тяжестью. И того же Ханумана, живого, свирепо и вдохновенно орудующего хоккейной клюшкой. И Ханумана, содрогающегося в тщетной попытке вдохнуть воздух. Хануман жил и умирал, умирал и жил, десять тысяч по десять тысяч раз, снова и снова, без конца.
Это и есть ужас вселенной, которая, как большая хищная птица, каждый момент жизни пожирает каждое из существ. Но ведь ничто не исчезает, вспомнил Данло, и красота вселенной в том, что каждое существо возрождается в каждый момент к бесконечным возможностям жизни.
Да.
Данло, живущий во всем сущем, тоже умирал, и опять жил, и умирал снова.
За один момент он прожил миллиард лет. Он всегда умирал в том же моменте и в себе, все больше приближаясь к яркому, блистающему невероятию своего рождения. Вслед за этим настал момент всех моментов. Целую вечность сквозь бесконечное множество алмазных граней Данло смотрел в огненное сердце вселенной. Пока он давился собственным дыханием и силился убить Ханумана, великая волна памяти нахлынула на него, озарив его светом чужих и знакомых лиц, коричневых, белых, черных и синих, скорбных и печальных, мохнатых и пернатых, миллиона лиц, триллиона лиц, истерзанных болью чистого существования и все же сияющих дикой радостью жизни. Каждое из этих совершенных лиц отражало все остальные, и все они сливались в одно лицо — дикое, как у редкостной белой талло, золотое и лучезарное, как солнечный лик. Целую вечность Данло смотрел в это лицо, странное и прекрасное, и у него захватывало дух от изумления, ибо он видел, что это — его лицо.
Да, да, да.
Вслед за этим где-то во вселенной — в Экстре или чуть ближе к Невернесу — взорвалась звезда. Данло пережил это космическое событие одновременно с наконец-то наставшим моментом своего рождения. Он вспомнил, как его, около двадцати восьми лет назад, вынули из вскрытого чрева матери в далекой пещере. Он ощутил этот надрез и отрыв от материнских тканей, ощутил чьи-то холодные мозолистые руки и силу тяжести, впервые испытанную им в полной мере. В следующий момент он через огненно-красный проем взлетел к свету. Он силился дохнуть этим ужасом и этим чудом, но не мог.
Он умирал, оторванный от всего, что когда-либо знал и любил. Его руки сжались в кулаки, и он ощутил между пальцами кровь — скользкую, горячую и мокрую. Сокрушительная тяжесть давила на грудь и живот, не давая наполнить легкие воздухом. Потом его сердце с мучительным усилием стукнуло один-единственный раз, и он открыл наконец глаза.
Великое колесо времени повернулось, и он пришел в себя.
Какой-то миг он не чувствовал ничего, кроме света и боли, боли и света. Потом сквозь сияющую пелену начали постепенно проявляться странные новые объекты. Его правая рука сжалась в кулак, и длинные ногти вонзились глубоко в ладонь. Левая по-прежнему зажимала рот Хануману. Хануман лежал тихо, с посиневшим лицом, и его мертвые глаза смотрели на Данло, не выражая ни страдания, ни жалобы.
Да.
Данло медленно отнял руку от его губ, с бесконечной нежностью коснулся пальцами его лба и закрыл Хануману глаза.
Ми алашария ля шанти, шанти, безмолвно помолился он, спи с миром, мой брат, мой друг. Он смотрел на Ханумана сквозь пелену слез — и сквозь вспышку сверхновой близ Райзель Люс, только что уничтожившей добрую четверть рингистского флота. Он не видел больше в нем ни гнева, ни ненависти, ни безумной шайда-мечты — только благословенное создание, которое когда-то пришло в этот мир, а теперь покинуло его, как это суждено всем.
Данло попытался встать. На лестнице, будто издалека, слышались крики и топот, и он попытался встать навстречу этим грозным звукам — но вместо этого почти без чувств повалился на еще не остывшее тело Ханумана. Он обхватил Ханумана руками, прижал его к сердцу, прислонил его голову к своей. Грудь Данло судорожно вздулась, набирая воздух, и у него наконец-то вырвался крик, глубокий и страшный. Он вспомнил вдруг, что вовсе не рождался смеясь, как всегда говорили ему матери его племени. Человек — единственное животное, плачущее в момент своего рождения, и он, как все, начал жизнь в горе и страданиях, плача от необъятной вселенской боли. Теперь он плакал снова, как плачут все настоящие мужчины — не стыдясь и не сдерживаясь, сотрясаясь от рыданий, идущих глубоко изнутри. Сердце у него разрывалось от невыносимого давления, словно вся вселенная плакала вместе с ним, изливая в него свои горючие слезы. Данло не мог остановить эти потоки горя, да и не хотел. Он прижимал к себе Ханумана и оплакивал этот великий дар, навсегда утраченный жизнью.