Александр Абрамов - Все дозволено (Сборник)
Я отодвинулся. На миг мне показалось, что его окутал синеватый туман. Лицо потускнело и стало бесцветным, словно туман растворил и смыл все краски с кожи, бровей и губ. Только глаза еще светились, и я услышал уже совсем далекий шепот:
— Жди.
Он стал снова похож на стеклянную куклу и с каждой секундой становился прозрачнее. Сквозь него уже ясно виднелись герань на подоконнике и коричневая обивка стула. Столики кругом были пусты, и я не знаю, кто видел все это, но кто-то определенно видел.
— Мамочки! — взвизгнула подошедшая сзади официантка. — Что это с ним?
У нее дрожали губы.
— Трюк, — сказал я сквозь зубы. — Элементарный эстрадный фокус, — и прошел мимо растаявшего в воздухе Принца, от которого не осталось даже тюбетейки.
Мой месячный календарь подходит к концу. Чудес больше нет. О встрече с Принцем я никому не рассказываю — опыт показал, что так лучше.
А синий кристалл лежит у меня в ящике письменного стола в дерматиновой коробочке от часов. Он по-прежнему незамутненно чист и сохраняет ту же знакомую теплоту. Я показывал его многим специалистам — кристаллографам, оптикам, химикам, но никто не смог определить его вещество и происхождение. Источник внутренней его теплоты также оставался загадкой. Мне предлагали лабораторные исследования его физических свойств и химического состава, но я не рискнул. Кристалл был не мой, а его ориентир.
Иногда я вынимаю его и долго держу в руке, ощущая привычную теплоту, и порой мне даже кажется, что я вижу самого Принца.
Но я знаю, что это только игра воображения.
ГАММА ВРЕМЕНИ
— Что такое гамма, маэстро?
— Это лесенка, по которой взбирается звук-хамелеон, на каждой ступени меняя свою окраску.
— Разве только звук?
ДО
Мы возвращались с вечернего заседания Совета Безопасности вместе с моим московским коллегой Ордынским, которого, должно быть, из-за его фамилии, как и меня, все в пресс-центре ООН считали поляком: Ордынский — Глинский не столь уж большая разница для американского уха. По дороге домой я предложил ему провести где-нибудь оставшиеся до ночи часы, но он был занят, и мне пришлось удовлетвориться ужином в одиночестве. Я остановил такси у третьесортного бара «Олимпия» и вышел. До моей гостиницы было всего несколько кварталов, и в любом случае отсюда я мог добраться пешком.
В баре меня уже знали, и обычно неторопливый бармен Энтони, ни о чем не спрашивая, молниеносно подал мне пиво и горячие сосиски с какой-то острой приправой. Вокруг было пусто или почти пусто, только в углу за портьерой ужинали две незнакомые девушки да у самой стойки лениво потягивал виски сухощавый старик в коротком дождевике. Он мельком взглянул на меня, о чем-то спросил у Энтони и снова оглянулся с нескрываемым любопытством. А когда я покончил с сосисками, он, не спрашивая разрешения, подсел к моему столику. Я поморщился.
— Непринужденно и откровенно, — засмеялся он. — Не любите случайных знакомств?
— Честно говоря, не очень.
Он и тут не ушел, а перенес ко мне свое виски.
— Довольно странно для журналиста, — сказал он. — Любое знакомство может оказаться источником информации.
— Предпочитаю для информации другие источники.
— Знаю от Энтони. Толчетесь в кулуарах ООН и воображаете, что это журналистика?
Я молча пожал плечами: не спорить же с чудаком, а может быть, с чужаком.
— Ведь вы поляк, — заговорил он по-польски, с той элегантно небрежной манерой, присущей лишь варшавянину. — К сожалению, не могу оценить ваших корреспонденции: не знаю нынешних польских газет. «Глос порeq o (а;ґ)нны» помню. «Курьер цодзeq o (е;ґ)нны» тоже. А с сорок четвертого вообще ничего не читаю по-польски.
— В сорок четвертом мне было четыре года, — сказал я.
— А мне сорок. Чтобы не было недоразумений, определюсь политически. Он поклонился сухо, по-военному. — Бывший майор Армии крайовой Лещицкий Казимир-Анджей. Здесь любят два имени, а тогда в Польше мне было достаточно и прозвища. Какого? Неважно. Важно было только долбить: вольность, рувность и неподгледлость. И мы долбили, пока не послали все это к чертям собачьим. И я послал, когда меня в сорок четвертом англичане вывезли в Лондон и тут же… продали в Штаты.
Я не понял.
— Как — продали?
— Ну, скажем мягче: переуступили. Подбросили кое-что мне и моему шефу, доктору Холдингу, погрузили в подводную лодку и перевезли через океан. Теперь могу представиться уже как бывший сотрудник Эйнштейна, бывший профессор Принстонского университета и бывший автор отвергнутой наукой теории дискретного времени. Печальный итог множества множеств.
— А сейчас? — спросил я осторожно. — Что же вы делаете сейчас?
— Пью.
Он пригладил свои седые, подстриженные ежиком волосы над высоким лбом и носом с горбинкой. Не то Шерлок Холмс, постаревший лет на двадцать, не то Дон-Кихот, сбривший усы и бородку.
— Не думайте: не опустился и не спился. Просто реакция на десятилетнюю изоляцию. Нигде не бывал, никого не видал, ничего не читал. Только работал до тридцать седьмого пота над одной рискованной научной проблемой. Вот так.
— Неудача? — посочувствовал я.
— Бывают удачи обиднее неудач. От обиды и рассеиваюсь. Тянет, как Горького, на дно большого города. А на дне — к соотечественникам.
— Не так уж их здесь много, — сказал я.
Он скривился, даже щека дернулась.
— А что вы видите из коридоров ООН? Или из окна гостиницы? Сядьте на автобус и поезжайте куда глаза глядят. А потом сверните на какую-нибудь вонючую улицу. Поищите не драг-соду, а кавиарню с домашним тестом. Кого только не встретите — от бывших андерсовцев до вчерашних бандеровцев.
Я опять поморщился: разговор принимал не интересующее меня направление. Но Лещицкий этого не заметил, на него или действовал алкоголь, или просто желание выговориться перед благоприобретенным слушателем.
— Они многое умеют, — продолжал он, — плакать о прошлом и проклинать настоящее, метать банк до утра и стрелять не хуже итальянцев из Коза ностра. Одного только не знают: как нажить капитал или вернуться к пенатам за Вислу. Их не волнует встреча Гомулки с Яношем Кадаром, но о письмах моего однофамильца Лещицкого проговорят всю ночь или убьют вас только за то, что вы знаете, где эти письма спрятаны.
— Что за письма? — поинтересовался я.
— Не знаю. Лещицкий был агентом каких-то подпольных боссов. Говорят, что его письма могут отправить одних на родину, а других — на электрический стул. Кажется, в городе нет ни одного поляка, который бы не мечтал найти эти письма.