Юрий Самусь - Полынный мед (главы из романа)
Прошло сколько-то времени, и в лагерь к нам миссия прибыла. Построили нас, представителям слово дали. Только смотрим, речи их от речи немца того, что нас во власовцы сватал, не шибко отличаются.
"Мы, — говорят, — освободили вас от фашизма, да вот поймут ли вас в России? Там вас предателями считают. То ли дело в Америке"… И заливаются, что твои соловьи, о райской жизни за океаном. Только мало, кого им уговорить удалось.
И вот посадили нас на пароход. Посмотрел я Алжир, Египет. В Иерусалиме был и в Иране, людей разных видел, роскошь невероятную и нищету такую, что и представить нельзя. Довелось и там хлебнуть, и здесь несладко пришлось — таких как я в те годы не жаловали. Но такого волнения, как под Красноводском, когда поезд на нашу землю перешел, в жизни не испытывал. По правде сказать, что Родину увидим, уже и мечтать боялись. Кинулись к нам бабы на станции, обнимают, плачут: "Свои! Родные! "- а у меня и слез нет, невыплаканные высохли, видно…
Старик замолчал. Молчал и Алексей — что тут скажешь? Издалека надвинулся рокот мотора, невидимая в темноте лодка вспорола белым буруном гладкую поверхность реки. Звук отдалился, затих и снова приблизился, но уже со стороны дороги. Старик привстал, прислушался.
— Никак племянник едет?… Точно — он. Вот неуемный, — и неожиданно повернул к Алексею: — Вот что, парень. Поезжай-ка ты домой, племяш отвезет. Поезжай, поезжай. Дежурство это ваше — дурость никому не нужная…
Мать давно спала. Алексей осторожно пробрался в комнату, вышел на балкон. Ни одно окно не светилось в домах напротив, только уличный фонарь отбрасывал конус неяркого света, в котором вились ночные насекомые. Вдруг послышался топот ног, сдавленный вопль:
— Держи!
Блеснул в свете фонаря золотой зуб Гоги — южного человека, невнятно забормотал Витька Шубин.
— Нэ знаю, — отрезал Гога, — говорил: нэ знаю! Гэр-рой! Куда лэзэшь? В кустах смотри, ныкуда он нэ дэнэтся!
Витька огрызнулся, переругиваясь, они завернули за угол.
Алексей посмотрел вслед полуночникам, пожал плечами. Потом вернулся в комнату, на ощупь включил лампу…
В старом кресле у книжного шкафа, съежившись, сидел черт.
Глава четвертая
В волопаевском Доме литераторов, в отделе прозы, на втором этаже, левое крыло, комната номер двадцать шесть — шла пьянка.
Тыкая вилкой в нежно-розовый кусок крабьего мяса, Сема Боцман вещал о том, как он ходил на краболовах в Охотском море. Слушали его плохо, так как все знали, что Сема за всю жизнь дальше своей писательской дачи в Недоделкино никуда не выезжал.
Копейкин был на разливе, но безбожно жульничал, наливая себе более остальных. Как истый интеллигент чувствовал он себя при этом не совсем удобно, но успокаивал некстати проснувшуюся совесть тем, что нервы ему сегодня потрепали коллеги изрядно, пусть и компенсация будет за их счет.
Лазарь Коцюбейко после первой рюмки вновь опустил свой зад на "Партийную жизнь" и мирно засопел, лишь иногда вздрагивая всем телом. Видимо, снилась ему та самая жизнь, что покоилась под его задом, и о которой он так часто, со слезой на глазу говорил на встречах с читателями.
Баталист Поскребышев курил "элэмку" и громко икал, каждый раз после сей непристойности осеняя рот крестным знамением.
Азалий Самуилович шепотом вталкивал в Тети Мотино ушко пошлые анекдотцы, отчего сказочница издавала звуки, весьма напоминавшие лошадиное ржание.
В общем, вечер для волопаевских прозаиков сложился. Всем было в меру хорошо и пьяно. Никто не вспоминал о злосчастном авторе, на сбережения коего они гуляли.
Лишь иногда тоскливым облачком у кого-нибудь из них в голове проносилось воспоминание о временах теперь почти былинных, когда гуляли не так вот, в тесном помещении, а внизу, в полуподвальной зале, в знаменитом на весь город ресторане Дома литераторов, куда впускали только по членским книжкам. Да и кормили там не консервированными крабами, а свеженькими, доставленными на самолете аж с самого Дальнего Востока… Да что там крабы! На них-то и не смотрели, разве что заказывали под пиво, ибо подавали здесь и стерлядку, и печень тресковую, и расстегайчиков, и свиные мозги под хреновым соусом. Всего, пожалуй, и не перечислишь, потому что прежде слюною захлебнешься.
Но увы, времена те канули безвозвратно, как ключи оброненные в сортире. Нынешние перестройщики жаловать писательскую братию в помыслах не имели. И потому жизнь зачахла и скукожилась до размеров мелких кабинетных пьянок. Все мельчало в нашей стране…
Когда Копейкин разлил в граненые стаканы шестую бутылку, настенные часы пробили полночь. И в тот же миг в дверь кто-то постучался. Хотя нет, не так. В дверь, скорее, кто-то поскребся. Настойчиво и нагло.
— Наверное, вахтер, — сказал Расторгуев направившемуся открывать дверь Семе Боцману. — Гоните его взашей, и так водки мало.
Но это оказался не вахтер. На пороге, на задних лапах, вальяжно облокотившись на косяк, стоял рыжей масти огромадный кот с внушительными солнцезащитными очками на носу.
Литераторы вмиг затихли. Даже Феофан перестал икать. Все размышляли о черной горячке, которая приходит по ночам, и которую так категорически отверг новеллист Копейкин.
Тем временем кот переступил порог и, отвесив легкий поклон, вымолвил человечьим голосом:
— Позвольте представиться. Моя фамилиё Боюн.
— Еврей, что ли? — опять громко икнув, спросил Поскребышев, который уже вошел в последнюю стадию опьянения, в народе называемую "А пофиг все".
— Зачем же еврей? — обиделся на эти слова кот. — Зря вас смущает моя рыжая масть. По пачпорту я русский в семьдесят шестом поколении.
Остальная публика молчала, не в силах справиться с тем фактом, что природа наделила речью не только род человеческий, а вот выходит и иных тварей божьих.
Кот же, воспользовавшись общим замешательством, подошел к столу, подхватил стакан с водкой и одним махом сглотнул содержимое даже не сморщившись. Затем, радостно крякнув, он вытер лапой здоровенные свои усищи, ловко подцепил коготком кусок крабьего мяса из банки и, громко чавкая, начал процесс закусывания.
У народа глаза полезли долой из глазниц, и Боюну, как видно, это льстило. Он еще больше обнаглел, смахнул со стола пустые стаканы и усевшись, начал болтать лапами да усердно размахивать хвостом, иногда шлепая им кого-нибудь из литераторов по физиономии.
— Я вот по какому поводу, — с полным ртом, прошамкал Боюн. — Вы сегодня человека обидели. Чвяк-чвяк. Хорошего, представьте себе, человека. Чвяк-чвяк. А зря! Повесть-то у него славненькая получилась, и вы это знаете не хуже меня. Вот вы ее, стало быть, и опубликуйте. Чвяк-чвяк. И в Союз свой после этого принимайте, чтобы больше у него проблем с публикациями не было. Все понятненько? Чвяк-чвяк.