Артур Конан Дойл - Отравленный пояс (и)
И вправду, нельзя было не выразить признательности миссис Челленджер, которая с самоуважением и чувством приличия, присущими английской хозяйке, за несколько минут накрыла стоявший посредине стол белоснежною скатертью; затем она разложила салфетки и подала скромный ужин со всею утончённостью современной культуры. Даже настольная электрическая лампа посреди стола и та не была забыта. Но ещё больше удивил нас собственный аппетит, который чуть ли не граничил с прожорливостью.
— Это следствие нашего волнения, — сказал Челленджер с тем снисходительным видом, какой он обычно принимал в тех случаях, когда ему с его научным умом приходилось объяснять повседневные явления. — Это свидетельствует о молекулярной затрате, которая должна быть компенсирована. Сильное страдание и сильная радость вызывают большой аппетит, а не отсутствие аппетита, как нас хотят убедить романисты.
— Вероятно, среди сельского населения поэтому принято устраивать торжественные поминальные трапезы, — заметил я.
— Совершенно верно! Наш юный друг нашёл превосходную иллюстрацию для этого явления. Разрешите вам положить ещё кусок копчёного языка?
— Совсем как у дикарей, — сказал лорд Джон, поглощая свою порцию холодной телятины. — Я присутствовал на похоронах одного вождя на реке Арувими, во время которых дикари съели целого бегемота, весившего, пожалуй, не меньше всего племени. В Новой Гвинее обитают некоторые племена, у которых в обычае съедать дорогого оплакиваемого усопшего, вероятно — из любви к порядку, чтобы убрать его с дороги. Но мне кажется, что из всех поминальных обедов на свете наш обед — самый оригинальный.
— Мне кажется особенно странным вот что, — заметила миссис Челленджер. — Я не могу вызвать в себе никакой скорби по ныне умершим. Мои родители живут в Бедфорде. Я знаю наверное, что они только что умерли, и всё же не могу посреди этой всемирной катастрофы оплакивать отдельных людей, хотя бы самых мне близких.
— А моя старуха мать в своём сельском домике в Ирландии! — сказал я. — Я вижу её перед собою в шали и кружевном чепце, как она лежит в своём старом кресле у окна, откинувшись на его высокую спинку, закрыв глаза, положив рядом с собою книгу и очки. Зачем мне оплакивать её?
— Как я уже раньше докладывал, — возразил Челленджер, — всеобщая смерть не так ужасна, как смерть в одиночку.
— Совершенно как на войне, — сказал лорд Джон. — Если бы здесь на полу лежал перед вами только один мертвец, с большой дырой в черепе и вдавленной грудной клеткой, вам жутко было бы смотреть на него. В Судане же я видел десятки тысяч таких трупов, лежавших на спине, и это не произвело на меня никакого особенного впечатления. В ходе истории жизнь отдельного человека значит слишком мало, чтобы о ней беспокоиться. Когда умирают тысячи миллионов, как это случилось сегодня, то нельзя в массе никого особенно выделять.
— Ах, поскорей бы уж конец! — сказала печально миссис Челленджер. — О Джордж, мне так жутко!
— Ты встретишь конец храбрее нас всех, моя жёнушка. Конечно, я вёл себя как старый ворчливый медведь с тобою, но ты должна принять во внимание, что Джордж Эдуард Челленджер таков, каким его создала природа, и он не мог вести себя иначе. Ведь ты не хотела бы другого мужа, не правда ли?
— Никого во всём мире, кроме тебя, дорогой, — сказала она и положила руку на его бычий затылок.
Мы трое отошли к окну и, обомлев от изумления, начали созерцать картину, которая представилась нам.
Надвинулась мгла, и мёртвый мир лежал во мраке. Но на южном горизонте простиралась огненная, багровая, довольно длинная полоса, которая то меркла, то вспыхивала снова, начинала гореть самыми яркими красками и опять тускнела.
— Льюис горит! — крикнул я.
— Нет, это Брайтон, — сказал Челленджер, подойдя к нам. — Вы видите, волнистая линия гор возвышается перед заревом: значит, пожар происходит за холмами и раскинулся, вероятно, на много миль. По-видимому, весь город в огне.
В различных направлениях вспыхивали красные огни, а костёр на рельсовом пути продолжал пылать, ни это были только светящиеся точки по сравнению с гигантским заревом над холмами. Какую бы об этом корреспонденцию можно было послать в газету! Было ли когда-нибудь столько богатого материала у журналиста и при этом так мало возможности использовать его? Самое потрясающее зрелище — и никого, кто дивился бы ему!
Вдруг на меня нашло увлечение репортёра. Если люди науки до последнего мгновения оставались на своих постах, то и я решил не ударить перед ними в грязь лицом и сделать то, что было в моих скромных силах. Никогда, конечно, моей статье не суждено было найти читателя, но длинную ночь надо было как-нибудь скоротать: я, во всяком случае, не мог сомкнуть глаз. Вот почему в настоящее время передо мною лежит записная книжка, страницы которой сплошь исписаны были в ту ночь и которую я держал на коленях в неясном свете одной только электрической лампы. Будь у меня поэтический дар, написанное мною было бы на уровне этого исключительного события. В настоящем же виде своём эти страницы послужат ознакомлению современников со страшными переживаниями и чувствами моими в ту трагическую ночь.
4. Записная книжка умирающего
Какими странными кажутся мне эти слова на титульном листе моей записной книжки! Но ещё более странно то, что их написал я, Эдуард Мелоун, который только каких-нибудь двенадцать часов тому назад вышел из своей квартиры в Стритеме, не предчувствуя, какие поразительные события принесёт с собою этот день. Я ещё раз перебираю в памяти происшествия, мою беседу с Мак-Ардлом, первое тревожное письмо Челленджера в «Таймсе», сумасшедшую железнодорожную поездку, приятный завтрак, катастрофу, и вот уже дошло теперь до того, что мы одни остались в живых на опустевшей планете. Участь наша так неотвратима, что эти строки, которые я пишу по профессиональной привычке и которых никогда уже не прочтут человеческие глаза, кажутся мне словами умершего. Я стою перед входом в то царство теней, куда уже вошли все находившиеся вне нашего прибежища.
Теперь только я сознаю, как мудро и правильно судил Челленджер, когда говорил, что подлинная трагедия — это всё пережить, всё прекрасное, доброе, благородное. Но эта опасность нам не угрожает. Уже второй сосуд с кислородом на исходе. Мы можем высчитать с точностью почти до минуты, какой жалкий клочок жизни остался ещё у нас в запасе. Только что Челленджер читал нам лекцию добрых четверть часа; он был так взволнован, что ревел на нас и выл, словно обращался в Куинс-Холле к рядам своих старых слушателей, учёных скептиков. У него была удивительная аудитория: его жена, которая послушно говорила «да», не зная, чего он в сущности хочет; Саммерли, сидевший у окна в раздражённом и ворчливом настроении, но слушавший с интересом; лорд Джон, забившийся в угол со скучающим видом, и я, стоявший у окна и наблюдавший эту сцену с непринуждённым вниманием человека, который словно видит сон или такие вещи, к которым уже нимало не причастен. Челленджер сидел за столом посреди комнаты, и электрическая лампа освещала зеркальное стекло под микроскопом, который он принёс из гардеробной. Яркий свет, отражённый от стекла, резко озарял часть его обветренного бородатого лица, между тем как другая часть погружена была в глубокий мрак. Повидимому, он недавно приступил к работе о низших микроорганизмах, и теперь его крайне волновал тот факт, что он нашёл ещё в живых амёбу, которую днём раньше положил под микроскоп.