Вячеслав Рыбаков - Се, творю
– Тоже ни фига хорошего…
Нехотя закусили.
– А ты с Наташкой так больше и не видишься? – вдруг негромко спросил Фомичев.
Корховой даже вздрогнул.
– А ты чего спросил?
– Да черт его знает… Космодром вспомнился от этих разговоров. Знаешь… Как зеленое дерево среди обгорелых пней.
– Я к ней поеду на днях, – во хмелю не утерпел прихвастнуть Корховой. И тут же смутился. – Ну, не к ней… К ним туда. Писать, может, буду про ее этого… гения щуплого… Ну, не про него, конечно, а про старый его проект.
– Здорово, – качнул головой Фомичев. – Интересно. Плазмоид… – И вдруг загорелся: – Слушай, а поехали вместе! Я выкрою пару дней. Сил уже нет в рутине барахтаться!
Корховой насторожился.
Хмельная голова плыла, как полено в океане, но еще соображала.
– Знаешь, Ленька… это… ну… вряд ли получится. Я с Наташкой говорил нынче – у них одна гостиница на весь городок. Да и там – полным-полна коробочка. Наташка насчет номера похлопотать обещала, только на это и уповаю. А без хазы – сам посуди, не на коврике же у двери спать. Не те наши года.
Дружба дружбой, смятенно думал Корховой, а как бы дружбан не вывернул тему орбитального самолета в своих оборонных надобностях. Подшустрит и сам напишет, и снимет все сливки. Застолбит объект. Чего доброго, и бабки на себя оттянет. Этот финт вполне возможен, и с какой такой радости? Он, что ли, мечтал о звездах? Он холил и отращивал долгожданный контакт с ТВ? Он унижался перед щенком-менеджером? Дудки, думал Корховой, все более ожесточаясь, это моя тема!
Это наша корова, и мы ее доим!
– Ну, конечно, – согласился Фомичев, отворачиваясь. – Хотя… Может, в следующий раз. В общем, держи меня в курсе, лады?
– О чем разговор, начальник! Положись!
В свете ярких фонарей они долго стояли, обнявшись, неподалеку от входа в метро, и невнятно бубнили друг другу на прощание товарищеские приятности. Вполголоса, чтобы не искушать судьбу («Вон, нашего брата журналиста уже в вытрезвителях мочить начали…»), спели «Как здорово, что все мы здесь сегодня собрались». Фомичев, играя в «Иронию судьбы», все заклинал: «Тише, тише… Под крылом самолета о чем-то поет…» Потом заботливо спросил: «Ты доедешь? В вагоне не задрыхнешь? Может, проводить?» Корховой мотал висячей головой, мутно отнекиваясь – хотелось остаться одному, потому что было стыдно.
Уже неподалеку от дома он, пошатываясь, как встарь, зашел в ближайший магазин, купил бутылку самой дорогой водки и в одиночку выхлебал ее ночью и утром.
Жизнь оказалась не дружбой в стужу, а грызней за кость, и этого предательства он не мог ей простить.
3
Попрощавшись с Корховым и для очистки совести удостоверившись, что тот, несмотря на характерную нетвердость походки, добрался до эскалаторов, не возбудив алчного внимания дежуривших в вестибюле стражей порядка, он вернулся наружу и медленно двинулся по запруженной, тесной Большой Полянке к Якиманской набережной. Торопиться было некуда. Настроение оставляло желать много лучшего, а бесцельная осенняя прогулка, как правило, успокаивала. Хотелось верить, что и на сей раз поможет. И уж всяко выветрит излишний хмель.
Встреча с Корховым надежд не оправдала. Жаль. Он так на нее понадеялся – отчасти поэтому и отозвался сразу на предложение повидаться, несмело предположив, что это, может, ему счастливый случай небеса посылают…
Славный парень Степка, но что-то с ним явно происходило в последнее время не то. Фомичев голову бы дал на отсечение, что еще полгода назад его осторожная, намеком проброшенная просьба поехать в Полдень вдвоем была бы встречена с распростертыми объятиями. А теперь – нет, зажался. Хочет встретиться со старой любовью без помех, без свидетелей? Стесняется? Боится быть сызнова отвергнутым, а уж если так, то хотя бы не прилюдно? Может быть… Ничего иного, во всяком случае, Фомичеву на ум не приходило.
Ладно, это неважно. Важно то, что надежная нить связи с Полуднем, которая так удачно установилась у него более года назад, лопнула, и замену ей найти пока не удавалось. А это из рук вон плохо. Уже три недели Фомичев понятия не имел, что в Полудне происходит. Да, конечно, особо тревожиться не приходилось, потому что ничего шибко важного не происходило там по меньшей мере несколько месяцев, дело у Алдошина, судя по всему, как-то подвяло и подкисло; но экстраполяции – дело аналитиков, а он, Фомичев, должен добывать и вовремя поставлять конкретную и достоверную информацию.
Однако все маневры, что приходили в голову, по реализации выглядели бы жутко нарочитыми и демонстрировали бы любому мало-мальски пристальному наблюдателю (а их наличие надлежало предполагать априорно), что Фомичеву ни с того ни с сего вдруг позарез понадобилось туда, к секретным частным ракетчикам. Светиться же таким образом было совершенно недопустимо.
Ужаснее всего, что контакт угробил Фомичев сам.
Некачественно просчитал.
Лучшее – враг хорошего, и порой очень опасный враг. Погонишься за несусветным совершенством – можешь развалить и то малое, да надежное, что имел.
Конечно, Фомичев не сам все решал. Тут вам не Робин Гуды шерифам в нюх дают, не боевичище крутят про невыполнимую миссию. Учет и контроль, дисциплина и сермяга. Фомичев продумал выгоды и преимущества новой конфигурации, этапы ее реализации, написал подробный план, доложил по начальству, его поддержали… Толку-то? Коли неудача – он и виноват. И дело даже не в том, что за ошибку придется как-то поплатиться в карьерном или ином подобном отношении – но расхлебывать-то провал надо, и ответственность за многолетнюю успешную операцию с Фомичева никто не снимал. Прежде всего – он сам не снимал. Мука от испорченного дела изводила, как нескончаемая изжога.
Он отчетливо помнил день, когда решил стать чекистом.
Это было в пятом классе. Отец, придя с работы, бухнул на пол тяжеленный портфель, уселся к столу, зажег старую настольную лампу и, будто ни к кому не обращаясь, но точно зная, что сын слышит, сказал сокрушенно: «У интеллигентов совсем крышу снесло…» Маленький Леня, натурально, оставил книжку про девочку из будущего и поднял любопытные глаза: «Это как?»
Отец некоторое время не отвечал; он никогда не торопился, не рубил сплеча – даже в домашних беседах. Обернулся, словно бы удивившись: а ты, мол, птенец, откуда взялся, я ж не с тобой разговариваю, а мыслю вслух… Потом, наклонившись, вытянул из раскоряченного сбоку от стула портфеля хлипкую пачку машинописных листов и кинул ее на стол – точно пригоршню сухих листьев. Мягко прошуршал мгновенный листопад. Отец надел очки, по-деревенски лизнул указательный палец и пролистнул несколько невесомых страниц. «Ну-ка, – сказал он, – вот проверка на вшивость, сын. Как тебе такое?» С трагичным подвыванием прочитал: «Между художником и обществом идет кровавое неумолимое побоище: общество борется за то, чтобы художник изобразил его таким, каким оно себе нравится, а истинный художник изображает его таким, какое оно есть».