Илья Варшавский - Тревожных симптомов нет (сборник)
Поэтому сожжение, предпринятое Елизаром, носило, так сказать, символический характер. Он сжег только первые страницы, остальные же порвал и спустил в мусоропровод.
Туда ей и дорога. По правде сказать, паршивая повестушка. К тому же, от бесплодного пребывания во множестве редакций, она была испещрена таким количеством пометок на полях, что пустить ее снова в дело не представлялось решительно никакой возможности.
О вечный всеочищающий огонь, первая из стихий, ставшая подвластной человеку! Сколько радости и горя ты несешь в своем царственном блеске!
Сутулая фигура человека в кресле, наблюдающего, как пламя пожирает вторую часть «Мертвых душ», безумец, мнящий себя поэтом, слагающий последние вирши в отблеске горящих зданий подожженного им Рима, сожжение Савонаролы… Гм… Тут, впрочем, Елизар колебался. Он помнил, что такое сожжение определенно имело место, но никак не мог вспомнить, кем же был Савонарола. Поскольку же в кратком энциклопедическом словаре об этом деятеле ничего не упоминалось, то и дальнейшие размышления о его судьбе пришлось оставить. Важно, что сожгли, а за что и как — пусть разбираются историки, тем более что Савонарола, может, вовсе не человек, а город? Кто его знает?
Итак, Елизар Пупко сжег свою повесть. «Позвольте! — скажете вы. — А как же с утверждением, что рукописи не горят? Неужели писатель, не раз сам бросавший в огонь исписанные страницы и все же донесший до нас после смерти свое лучшее творение, сказал это так, для красного словца?»
Нет, не для красного словца поведал он эту истину, хотя и рукопись рукописи — рознь. Лежал в самом нижнем ящике стола Елизара третий экземпляр, про который он как–то позабыл, когда в припадке отчаяния прибег к аутодафе. А может, и не позабыл, а проявил известную предусмотрительность, не надеясь в данном случае на вмешательство потусторонних сил.
И все же уничтожение рукописи явилось как бы переломным пунктом в творческой биографии писателя, заставившим его основательно призадуматься.
Призвав на суд безмолвных тайных дум все написанное ранее, пришел Елизар Пупко к суждению о себе строгому и беспристрастному. По этому суждению был он писателем хотя и одаренным, но не достигшим еще своего оптимума.
Здесь следует отметить, что мудреное слово «оптимум» было заимствовано им у своего приятеля критика Семена Панибратского, хотя тот обычно употреблял его в совсем ином смысле. Во время творческих пирушек, когда живительной влаги оставалось в бутылках лишь на донышке, Панибратский обычно поднимался с рюмкой в руке.
— Поскольку, — говорил он, оглядывая присутствующих сквозь толстые стекла очков, — никто из почтенной компании не достиг еще своего оптимума, и учитывая, — многозначительный взгляд на часы, — жестокость мер, принятых для борьбы с зеленым змием, предлагаю бросить жребий, кому отправляться за дарами Вакха, дабы не смолк в нашем тесном кругу голос муз.
Елизару нравилось слово «оптимум», нравился критик Панибратский, всегда писавший о нем доброжелательно, нравился тесный круг, где звучали голоса муз и взаимных похвал.
Есть три вида почестей. В миру они обычно воздаются по делам нашим. В раю, если верить Марку Твену, за дела, которые мы могли бы совершить. В кругу же, где вращался Елизар, — за отсутствие видимых заслуг на литературном поприще как в прошлом, так и в обозримом будущем. В посрамление утверждения Бернса, здесь могли кого угодно назначить не только честным, но и талантливым малым.
Древние греки слабо разбирались в теории литературы. Поэтому в свите Аполлона нет музы, опекающей прозаиков. По совместительству этим хлопотливым делом приходится заниматься музе эпоса — Каллиопе, перекрывая весь необъятный диапазон от Гомера до Пупко.
Видимо, рассеянности вконец измотавшейся совместительницы мы и обязаны тем, что в прекрасный июньский день прозаик Елизар Пупко оказался сидящим за столиком летнего кафе на Монмартре.
Собственно говоря, в данный момент Елизару вовсе не полагалось сидеть за столиком и глазеть на проходящих девиц. Он должен был, вместе с группой других одаренных литераторов, наслаждаться шедеврами живописи в Лувре. Художнику слова нужно впитать и критически переосмыслить все лучшее из того, что создано за всю историю человечества, как сказало одно ответственное лицо, подписывая Елизару Пупко денежную дотацию на оплату туристской путевки. Спрашивается, почему же Елизар не внял этому весьма авторитетному указанию и распивает дрянное винцо, выбранное за небывалую дешевизну?
Дело в том, что сразу по прибытии в Париж Елизар со товарищи, договорившись о некотором сокращении рациона и кое–каких поездок, на сэкономленные средства занялись пополнением своего гардероба. В числе прочих вещей, приобретенных Елизаром, были штиблеты апельсинового цвета на толстенной каучуковой подошве. Мечта, а не штиблеты, таких у нас и с огнем не сыщешь!
Однако пока Елизар, едва поспевая за гидом, критически переосмысливал памятники архитектуры, твердые как жесть задники новых штиблет искромсали его ноги до кровавых волдырей. К тому времени, когда группа должна была отправляться в Лувр, Елизар был способен передвигаться разве что на четвереньках, и то держа попеременно то одну, то другую ногу на весу, дабы давать им некоторый отдых.
Вряд ли такой способ перемещения одаренного писателя по столице капиталистической страны мог бы способствовать действенной пропаганде достижений отечественной литературы за рубежом. По этому поводу между Елизаром и руководителем группы произошло бурное объяснение. Елизару даже пришлось разуться, чтобы опровергнуть всякие подозрения в каких–либо коварных замыслах. В результате ему было велено сидеть в кафе и дожидаться остальных членов группы.
Есть ли что–нибудь более приятное, чем дать отдых натруженным ногам? Елизар блаженствовал, выпростав ступни из модернизированных орудий испанской инквизиции. К сожалению, пострадали не только ноги. Заскорузлые от сукровицы парижские носки оказались вдрызг разорванными на пятках, и Елизару приходилось держать ноги в весьма неудобном положении, скрывая этот дефект туалета от прохожих.
И все же, повторяю, Елизар блаженствовал.
Подумать только! Он, Елизар Пупко, недавно переживший творческий кризис, сидит за бутылкой вина на Монмартре, где, может быть, некогда сидели Гюго, Мопассан и этот… как его?.. Антуан де Сент–Экзюпери. Других корифеев французской литературы Елизар припомнить не смог, да и ни к чему это было. Не обязан же он заучивать наизусть весь справочник членов союза писателей Франции или какого–нибудь там Пенклуба. Достаточно и Мопассана с Гюго.
Ах, Мопассан! Не зря Елизар, тайком от родителей, до одурения зачитывался им в детстве. Ведь это он открыл Елизару истинный характер женщин этой прекрасной страны, легкомысленных, порочных и доступных.
У Елизара даже дух заняло от внезапной мысли, что, может, и его здесь ждет маленькая интрижка, мимолетное любовное приключение, очаровательный сувенир, воспоминание о заморских странствиях. В его распоряжении было не более двух часов, ну и что из этого. Не зря же великий писатель сказал: «Был тот час, когда в Париже тысячи женщин раздеваются не любя и тысячи мужчин любят не раздеваясь». На худой конец, пусть так. Правда, остаются еще проклятые штиблеты. Впрочем, можно потратиться на такси, а штиблеты завернуть в газету. Подумаешь, сенсация, человек разувшись едет с дамой в закрытой машине. Что же касается строжайшего указания руководителя группы не покидать место в кафе, то трусы, черт побери, в карты не играют!
Приняв стратегическое решение, Елизар начал подыскивать себе подружку. Однако ни гризетки, ни мидинетки, ни дамы света и полусвета, в изобилии проходившие мимо, никак не откликались на его телепатический призыв. Наконец ему удалось поймать взгляд очаровательной субретки с импонирующим бюстом, юной и гибкой, как котенок.
Елизар мысленно перекрестился и подмигнул ей с видом завзятого бонвивана. Его избранница удивленно подняла брови, насмешливо оглядела Елизара с головы до злополучных носков и, расхохотавшись самым оскорбительным образом, проследовала дальше.
Елизар покраснел. Справедливости ради нужно сказать, что он сам ощущал какую–то неуловимую разницу между своим обликом и небрежно–элегантными парижанами, хотя его наряд был выбран в результате долгих и придирчивых примерок.
На нем был немнущийся костюм цвета лежалой лососины с рельефным узором из стилизованных бурбонских лилий, правда, не по сезону теплый, самостирающаяся рубашка того сорта, который пользуется наибольшим спросом трубочистов и мусорщиков, и широченнейший галстук с изображением Эйфелевой башни. Весь этот чисто парижский шик венчала светло–желтая кожаная шляпа, последний крик моды. Ее Елизар время от времени использовал в качестве опахала, охлаждая потевший лоб.