Теодор Старджон - Рассказы-2
На следующий день ей стало лучше, но она была слаба, как новорожденный жеребенок в период засухи. Она все время спала, и у меня оказалось много свободного времени, которое я просто не знал, куда девать. Я нашел оленину, которую она разложила на решетке для сушки, досушил ее над огнем и повыдергивал сорняки из гороха. Несколько раз я возвращался в дом, чтобы посмотреть, все ли в порядке, но она спала, и я решился съездить на холмы, где я заметил почти созревший боярышник. Набрав немного ягод, я рассыпал их на солнце, чтобы зимой она могла добавить их в пирог с сушеными яблоками.
Так прошло четыре или пять дней. Однажды мне удалось подстрелить оленя, и я содрал с него шкуру, а мясо разрезал на полоски на индейский манер и высушил. Потом я подправил навес и подремонтировал кое-что в доме, словом делал, что мог. Пока я чинил дверь в комнату, которую выбил в первое утро, она внимательно наблюдала за мной с постели, а когда я закончил — похвалила меня.
«Вы — молодец, Келлет», — вот что она сказала. Сейчас кажется, что это не Бог весть что, но… все же она это сказала.
Пауэре молча следил за тем, как полная луна, выбравшись, наконец, из-за холмистой гряды, цепляется за землю и дрожит в самой высокой точке, готовясь пуститься в самостоятельное плавание. Сухое дерево, одиноко торчавшее на вершине холма, четко вырисовывалось на лунном диске, напоминая прижатую к золотистому лицу руку в черной перчатке.
Келлет сказал:
— Взгляни на это старое дерево. Оно выглядит таким сильным и таким… мертвым.
Когда луна, наконец-то оторвавшись от земли, поплыла над холмами, Келлет вернулся к своему рассказу.
— В общем, я починил эту дверь, поставил новый косяк и укрепил петли, так что каждому, кому вздумалось бы ее снова вышибить, пришлось бы как следует потрудиться. Она…
Пауэре молча ждал.
–..Она ни разу не закрыла ее, даже когда окрепла настолько, что была в состоянии встать и дойти до кухни. Она просто оставляла ее открытой. Не знаю, может быть, ей это просто не пришло в голову. А может, наоборот… Как бы там ни было, вечерами я по-прежнему стелил свои одеяла в кухне, ложился и ждал. Обычно она говорила мне: «Спокойной ночи, Келлет», или «Приятных сновидений, Келлет». Такие слова — они, брат, дорогого стоят, так что за них не жалко маленько поплотничать или поковыряться в земле…
Однажды ночью, на десятый или одиннадцатый день после того как я попал в этот дом, я неожиданно проснулся от какого-то странного звука. Сначала я не понял, что это такое, и только потом догадался, что она плачет в темноте. Я окликнул ее, спросил, что с ней, но она не ответила и продолжала реветь. Тогда я подумал, что у нее, верно, сильно болит голова, но когда я встал и спросил, не нужно ли ей что-нибудь, она опять не ответила.
Но я слышал, что она продолжает плакать. Нет, конечно, она не рыдала в голос и не выла по-бабьи, но я знал, что она плачет по-настоящему. А такие вещи всегда заставляют мужчину чувствовать, будто у него внутри все наизнанку выворачивается.
Я вошел в комнату и окликнул ее по имени. В ответ она только похлопала рукой по кровати — садись, мол. Я сел и потрогал рукой ее щеку, чтобы посмотреть, не вернулась ли лихорадка, но щека была прохладной и мокрой. И тут она сделала странную вещь. Она схватила мою ладонь обеими руками и так крепко прижала к губам, что я даже удивился. Я и не знал, что она такая сильная.
Так мы сидели минуты две или три; потом я осторожно высвободил руку и спрашиваю: «О чем вы плачете, мэм?» А она отвечает: «Просто хорошо, что ты рядом». Тогда я встал и говорю: «Вам надо бы отдыхать, мэм». А она…
Между этими и следующими его словами прошли целых две минуты, но, когда Келлет снова заговорил, его голос нисколько не изменился.
–..А она снова расплакалась и плакала, наверное, целый час, а потом как-то внезапно успокоилась. Не помню, спал ли я после этого, или нет — так все в голове перепуталось. Помню только, что утром она встала очень рано и сразу принялась готовить рагу — впервые с тех пор, как упала.
«Эй, мэм, — говорю, — будьте осторожны. Вы же не хотите загнать себя до смерти?»
А она этак сердито отвечает, что могла, мол, взяться за эту работу еще третьего дня. Не знаю, на кого из нас двоих она тогда сердилась, но завтрак у нее получился — пальчики оближешь.
Словом, этот день вроде и похож был на предыдущие, да только не совсем. До этого мы если и разговаривали, то только о делах: о гусеницах, объевших помидоры, о щели в коптильне, которую надо было заделать, и о всем таком. И в тот день мы говорили, вроде, о тех же самых вещах, но разница состояла в том, то нам обоим приходилось очень стараться, чтобы поддерживать этот разговор. И еще: ни один из нас ни разу не обмолвился о делах, которые надо сделать завтра.
Около полудня я собрал свои пожитки, упаковал в седельные сумки, привел лошадь и поставил под навес, чтобы напоить как следует. Ее я почти не видел, но знал, что она наблюдает за мной из дома. Когда все было готово, мне вздумалось потрепать мою конягу по шее, но тут на меня словно что-то нашло. Я не рассчитал удара и так хватил ее по холке, что она попятилась и чуть не встала на дыбы. А я не мог взять в толк, что это со мной.
Тут она вышла, чтобы попрощаться. Стоит и смотрит на меня. Потом говорит:
«До свидания, Келлет. Да благословит вас Господь».
Ну, я тоже с ней попрощался, а она все стоит и молчит, и я тоже молчу. Наконец она говорит:
«Вы, наверное, думаете, что я — скверная женщина».
«Ничего подобного, — говорю, — мэм. Просто вы были больны, и вам, наверное, было здорово одиноко. Но теперь, надеюсь, с вами все в порядке».
«Да, — отвечает, — со мной все в порядке и, пока я живу, всегда будет в порядке. А все благодаря вам, Келлет. Вам, — говорит, — пришлось думать за нас двоих, и вы справились. Вы — настоящий джентльмен, Келлет», — вот как она сказала.
Потом я вскочил в седло и выехал со двора. На холме, правда, обернулся и увидел, что она все стоит подле навеса и глядит мне вслед. Ну, я махнул ей на прощание шляпой и поскакал дальше. Вот и вся история…
Ночь из черно-синей сделалась белой, ибо луна уже сменила золотую роскошь вечернего пеньюара на серебристое дорожное платье. Келлет заворочался, и Пауэре понял, что теперь и он тоже может что-нибудь сказать, если, конечно, захочет.
Где-то коротко пискнула мышь, попавшая в когти бесшумной летунье-сове, и голодный лай койота разбудил в холмах одинокое эхо.
— Значит, вот что такое джентльмен… — промолвил Пауэре. — Мужчина, который, когда надо, умеет думать за двоих, так что ли?
— Не-а… — насмешливо отозвался Келлет. — Она решила, что я джентльмен, потому что я ее не тронул.