Юлия Остапенко - Жажда снящих (Сборник)
Пошла за сигаретами на кухню, впервые за долгие годы жалея, что у меня нет телевизора. Залезть, что ли, в Интернет, посмотреть погоду в Лондоне? Хоть бы только не дожди. Залезла, посмотрела. Нет, не дожди. Тепло и солнце. Отлично. Скорей бы завтра.
Скорей бы, скорей бы завтра.
Я сажусь в кресло, прикуриваю, глубоко вздыхаю. Чёлка лезет в закрытые глаза, надо бы постричься. Может, успею завтра перед вылетом. Вещей у меня всё равно немного, собирать по сути нечего. И прощаться не с кем. Не с Тимуром же? Я даже телефона его не знаю. Когда он меня учил, знала, а потом он сменил номер. А я сменила свою сон-оболочку. И он не знал про мою лисицу. Никто про неё не знал. Только Ванька. Иван Сергеевич Розаров, м-да… Нехорошо-то как получилось. Я ведь думала, что шкуру свою спасаю. А оказалось – проходила тест на профпригодность. Бедный глупый мальчик… такой доверчивый. В тот первый раз, когда я была лисицей, а он – полёвкой, он снил понарошку, как солдат стреляет на тренировке холостыми, а я снила по-настоящему. Я стреляла боевыми. И всё-таки откусила ему голову. Я наснила ему всё, что будет дальше. От этой мысли я вздрогнула. Откусила голову? Ужас-то какой. Неужели… да нет, нет, вряд ли старшие супервизоры пойдут на такое зверство. Какой в этом смысл?..
Но тут я вспоминаю, как мне снилось, что я встаю и иду в комнату отца, и вижу его лицо, спокойное, улыбающееся во сне, такое безмятежное, потом подношу к нему руку, просто чтобы поправить подушку, и чувствую что-то неправильное… вот в этом и был мой страх. Я не знала, что это, во сне никак не могла понять: неправильно, неправильно, просто неправильно! Смерть не бывает правильной. Даже если мы её сним по заказу старших супервизоров, как положено. Я знаю, что эта мысль кощунственна: все мы в конечном итоге – просто исполнители воли главного супервизора, а уж ему-то виднее, и всё, что он задумает – верно. Нам остаётся только исполнить, не задавая вопросов, не думая о том, что могут существовать вопросы. Ох, конечно, главному супервизору можно жаловаться напрямую, но только он ведь никогда не отвечает ни на жалобы, ни на мольбы. По крайней мере мне никогда не отвечал. Как бы я ни просила. Может быть, это потому, что я не хотела по-настоящему. Я же не умею хотеть сама. Хотеть своего. Не подсмотренного, не украденного – своего. Я уничтожила собственные желания, заменив на желания лисицы, – и сделала это охотно и радостно, чтобы больше никто не умер, как мой отец. Чтобы мама не умерла, как он. Я всегда так боялась её встретить – я была в панике, когда она меня наконец отыскала. Боялась, что возненавижу её или полюблю. И то, и другое было бы для неё смертным приговором. После того как она меня оставила, я всё время боялась потерять, и снила то, чего боялась. Поэтому проще было не бояться. Хотя, ох, нет, не бояться как раз было так трудно, невыносимо…
Дует от окна. Я же вроде бы его закрыла? Хочу встать и закрыть его, но… хочу… ох, хочу ли? Хотела бы – наснила бы. Окно бы захлопнулось само. Медленно и тихо, под взглядом глаз гиены, поблескивающих во тьме.
Провожу ладонью по щеке: сверху вниз, от виска к подбородку. Голова снова болит. Ладонь мокрая. Сигарета погасла. Надо вымыть руки, зажечь сигарету, закрыть окно. Надо… Хотела бы – наснила. Значит, не хочу. Такая вот логика Снящих. А другой нам не оставили. Или мы не оставили сами себе.
Я упираю локти в колени и плачу. Как дура, как Инга, Инга вот так же плакала, глядя на мои руки, она просила, чтобы я сделала что-нибудь, хоть что-нибудь, она же наша мать, она и твоя мать тоже… А ты не хочешь, ты просто не хочешь! А зачем мне хотеть? Чтобы сейчас она была жива, а я снова боялась её потерять? Я не хуже Игната, я тоже могу как он: не имея – не теряем! И столько лет этого казалось вполне достаточно! А чтобы утолить эту лютую жажду, у меня есть чужие сны…
Но только в чужом сне никогда гиене не увидеть мою маму. Мою маму, тихую, испуганную, поломанную, запутавшуюся, жалеющую себя, жалеющую меня… Мою маму, молодую, красивую, здоровую, да, совершенно здоровую, полную сил, среди зелёной травы, смеющуюся, счастливую, с тёплыми руками, со слабым огоньком вины в глазах, не надо, мама, я давно тебя простила… Только будь здесь, будь жива. Да, я знаю, что это невероятно. Знаю, что это чудо, что Снящие не вершат чудеса, только самые сильные из них, а я слабая, и мои чудеса – это только грязь и смерть. Но я хочу этого чуда, мама, если не этого, то не надо мне других чудес, ни леса, ни пустыни, ничего, только солнце, солнце, мама, и твои виноватые глаза…
Я сню, и я хочу увидеть это во сне, только это, Господи!
Я ничего никогда не хотела так сильно.
Ромашка
Есть такой конкурс – «Рваная грелка». Если вы завсегдатай глобальной сети, то почти наверняка слышали о нём, а если нет, то могли читать сборники «Псы любви» и «Гуманный выстрел в голову», составленные из лучших «грелочных» рассказов. Правила просты и беспощадны: за трое суток написать рассказ на заданную тему. Дважды в год сотни сочинителей, среди которых как юные графоманы, так и матёрые писатели, ввязываются в эту чудовищную авантюру только ради того, чтобы в очередной раз проверить, а на что же они способны. Ведь хочется не просто написать, а чтоб потом стыдно не было. Это, знаете ли, вызов. И это, знаете ли, затягивает. И каждый раз удивляет.
Я вот, например, ужасно удивилась осенью 2004-го года, когда написала для «Грелки-8» аж целых три рассказа. Первый из них («Полтюбика жидкой удачи») удивил меня тем, что пробудил давнюю, нежную, но, казалось, почти забытую любовь к «Звёздной пехоте» Р. Хайнлайна, в которой я этим рассказом и признаюсь. Второй («Мраколюд») поразил тем, что я написала постебушку (совершенно чуждый мне жанр!), да ещё и на тему сделки с дьяволом, при том, что тему-то эту я терпеть не могу! Ну а третий, «Ромашка», нешуточно озадачил тем, что «порвал» «Грелку», то есть занял на конкурсе первое место.
Нет, всё-таки «Грелка» – это ужасно интересно…
Анька говорила только несколько слов: «любит», «не любит» и «ромашка». Ромашки она действительно очень любила, но последнее слово заодно служило обращением к Ромке. Он был единственным, к кому она прямо обращалась. Сам Ромка подозревал, что Анька знает гораздо больше, да и вообще соображает получше многих. Просто она была очень неразговорчивой. Тётя Лена говорила, что это по-научному называется «аутизм», и Анька всегда такая была. «Почему же они её не выключили, – думал иногда Ромка. – Зачем она-то им нужна. Какой им с неё прок…»
Но вслух он этого, конечно, не говорил. Анька вообще-то была хорошая – не болтала глупости и ничего от него не хотела. Не то что остальные девчонки во дворе – те вечно жизни ему не давали всякий раз перед очередным выходом, набивались в дом, визжали и всё чего-то клянчили: то колготки, то шоколадку, то ещё что-нибудь. А Анька сидела в своём уголке и беззвучно шевелила губами. Девчонкам Ромка привозил, что просили, но только чтобы не расстраивать тётю Лену – она и так считала, что он огрубел и очерствел на этой работе, и очень переживала, а ему не хотелось её огорчать. Всё-таки она ему с трёх лет была вместо матери. Мать Ромки умерла так же, как и его отец, и как ещё два с половиной миллиарда человек, просто и быстро, в одно мгновение, кто где – одни в своей постели, если на их полушарии была ночь, другие падали посреди запруженных улиц, на глазах тех, кто почему-то уцелел. Никто так до сих пор и не знал, что именно произошло – эти два с половиной миллиарда не умерли даже, они просто перестали жить. Словно их выключили.