Юрий Яровой - Зеленая кровь
— Как самочувствие?
— Отличное.
Голос у Михаила спокойный — это хорошо. Сейчас очень многое зависит от него: от его выдержки, оптимизма, веселой шутки. Правильно ли подобрали команду? Доведись до меня, я бы, пожалуй, тоже остановился на этих парнях.
— В гермокамеру пущен углекислый газ. Дышите глубже. Если будете чувствовать удушье — сообщите: понизим температуру. Можете включить вентилятор.
У них над головами укреплен электрический вентилятор. Вообще на этот раз гермокамеру напичкали электроаппаратурой до предела. Слава богу, если что сломается, в составе экипажа Старцев — у этого парня золотые руки, исправит.
Капнограф стал осторожно задирать чернильную линию вверх: 0,3… 0,4… 0,6…
— «Площадка»!
Боданцев бросил взгляд на меня — понял. Закрутил вентиль и подошел к приборам телеметрии. Пока все в норме.
Я включил канал связи с гермокамерой.
— Как дела? Жары не ощущаете? Все трое, как по команде, уставились в объектив монитора — с экрана смотрят на меня.
— Нормально. Все нормально, — ответил Михаил. Он сидит слева — дальше всех от микрофона. Его голос глушится кондиционером. Надо бы микрофон в гермокамере сделать переносным. Или лучше поставить второй. Но теперь поздно.
Боданцев взъерошил свои и без того лохматые волосы, улыбнулся как-то растерянно, даже заискивающе, и сказал:
— Лучше самому быть там… — Не закончил, махнул рукой и опять полез пятерней в шевелюру: — Неужели, думаешь, симбиоз не состоится?
— Поживем — увидим. Давай, Толя, дальше. До процента.
Снова зашипел углекислый газ, и тотчас захлюпал выравнивающий насос.
В потрескивании, пощелкивании аппаратуры, в приглушенных голосах «дежурной команды» и еще не разошедшихся сотрудников отдела, в ровном, успокаивающем шелесте вентиляторов, перекачивающих воздух из гермокамеры в культиватор, в шуршании лентопротяжных механизмов самописцев я сейчас слышал только эти звуки — легкое шипение углекислого газа и хлюпанье выравнивающего насоса. Как они, наш первый экипаж, там себя чувствуют? Судя по изображению контрольного телевизора — неплохо. Но что может рассказать телевизионный экран? Что у них в душах творится?
Вообще, что мы знаем о других, если и себя толком не знаем…
Я люблю свою квартиру — тихую и всегда теплую. Главное достоинство этой квартиры, окнами в Ботанический сад, — тишина. «Сила шума, который может спокойно вынести человек, обратно пропорциональна его умственным способностям». Я бы это изречение Шопенгауэра вывесил над входной дверью… Позерство? Да, возможно; в каждом есть что-то такое, чего он стыдится, но ведь оно есть! И куда от него денешься…
Так же, как и от своего прошлого. Давно уже пора привыкнуть, четырнадцать лет. А вот закрою глаза и так явственно вижу девушку, входящую в воду, призрачные кустики тумана у самых ног… Прав был Сварог — тут уж точно прав: «Чтобы избежать страданий, нужно уметь соразмерять свои возможности с реальностью цели. Реализм состоит не в том, чтобы было на что ссылаться при неудачах, а в том, чтобы эти неудачи не допускать».
Я люблю свою квартиру: пришел, снял галстук, рухнул в кресло, вытянул ноги, закурил… Что-то вроде нирваны.
…Я хотел им тогда преподнести свадебный подарок, но в последний момент одумался, да и свадьба сама, как я узнал позже, была заменена скромным ужином в узком, как принято говорить, семейном кругу: мать Наташи, которую я так и не увидел, какой-то троюродный брат Михаила, — случайно оказавшийся в это время в городе, Наташина тетка с отцовской стороны, старая дева, о которой она рассказывала мне столько смешного, ну и сами молодожены. Да еще соседи по квартире… Почему все это запомнилось? Все эти тетки, троюродные братья?.. Почему все это вспоминается, когда думаешь, как бешено летит время, как мало успел…
«Достичь идеала невозможно, как невозможно постигнуть понятие бесконечности, — говорил Сварог, любивший иной раз изрекать «под Будду». — Но приблизиться можно, если последовательно подчинять главному то, что вульгаристы называют смыслом жизни, а я бы назвал духом человечества, — все стремления, быт, мысли, саму волю. Лишь на этом пути самоограничения можно добиться такой концентрации интеллекта, когда неизбежно вступает в силу закон перехода количества в качество и сознание начинает постигать Истину. Это и есть, если хотите, нирвана».
Нет, нирвана — это предзакатная тишина. Когда в природе и в самом тебе все успокаивается, все мелочи и суета уходят, как осадок, на дно, и ты остаешься один на один с тишиной. И в этой тишине вечернего, предзакатного успокоения, когда, кажется, от твоего бренного тела остается лишь некая условная оболочка, не требующая от тебя абсолютно ничего, ты слышишь серебряный клич трубы… Так осенью, вспомни, вдруг с неба донесется тихое курлыканье журавлей, прощающихся и с летом, и с полями, от которых они улетают. У каждого в жизни это было, и у каждого, наверное, курлыканье журавлей заставляло сердце сжиматься.
Ботанический сад института огромный — что-то около тридцати гектаров, и стоило отойти от лабораторного корпуса на сотню-другую метров, как оказывался в настоящей тайге. Специально около четверти парка у нас сохраняется в нетронутом виде — там не разрешается убирать даже сучья и листву. Но именно там, в заповедной части дендрария, и было особенно хорошо — тишина, покой и полное безлюдье. Конечно, и в других уголках можно было найти совершенно безлюдные места, куда редко заглядывают даже лесоведы. Но только здесь, где не было не то что дорожек — даже тропок нельзя было обнаружить, я чувствовал себя по-настоящему счастливым.
Я старался ходить бесшумно, не пугая птиц, а птиц тут было великое множество: вечно спешащие, перепрыгивающие с ветки на ветку славки-черноголовки, пестренькие овсянки, без особых церемоний строящие свои гнезда под кустами, прямо в траве, лесные коньки, камышевки, — но особенно много здесь было зябликов, Услышишь щегольскую трель с эдаким ухарским росчерком в конце — «фьюить!», и ноги сами ступают по листве и мелким сучьям осторожнее, мягче. Шаг за шагом, и вот он уже перед тобой — на ветке: напыжится, округлит лиловую грудку, распушит крылышки с белыми стрелками и — «фьюить!» Впрочем, может, он поет совсем иначе — передать птичьи песни звуками человеческой речи невозможно: одним слышится так, другим — эдак… А зяблик тем и хорош, что, как соловей, всегда вызывает удивление изменчивостью своих трелей. Вот и ходишь по дендрарию от одного зяблика к другому, пока где-нибудь не провалишься в болотнику и не соберешь на себя старую паутину.