Александр Казанцев - Том (9). Клокочущая пустота
– Что же, твой Демокрит не был язычником?
– Какой же он язычник, отец мой, если он смотрел на греческие божества как на порождение фантазии и возникновение религии объяснял суеверными впечатлениями, которые должны были производить на человека некоторые явления природы.
– Умолкни, вольнодумец! Ты и о нашей святой религии осмелишься вымолвить подобное?
– Это не мои слова, ваше преподобие, а только ЦИТАТА. Вы всегда учили нас верно цитировать.
– Дело не в цитировании, а в смысле безбожной, зазубренной тобой фразе, которую осмелились произнести твои уста.
– Я лишь показал, отец мой, что Демокрит не язычник. Что же касается учения Аристотеля, вошедшего в догмы святой нашей церкви, то тот, кто ограничится этим учением, обречен оставаться в мрачном неведении о сути мира и вещей.
– Терпение мое иссякло, блудный сын мрака, забредший, к нашему несчастью, в стены коллежа де Бове! – воскликнул в гневе аббат Гранже. – Следуй за мной, отрок Сирано, дабы принять заслуженное твоей дерзостью наказание.
Аббат Гранже и Савиньон Сирано де Бержерак, который держал под мышкой старинный фолиант в кожаном переплете, спустились по скрипучей лестнице с чердака под сводчатый потолок коридора с выходившими в него дверями дортуаров и классов.
Савиньон в ожидании предстоящего грома с молниями, которые низринутся сейчас на него, по-особенному воспринял это знакомое место, где протекали его последние годы с тех пор, как он вошел сюда двенадцатилетним мальчуганом, который мог спорить с огнем во время пожара, но трепетал при одном лишь имени аббата Гранже.
Как же изменился он с тех пор!
Не сразу сошелся он с товарищами по коллежу, виной прежде всего был его несчастный нос, предмет насмешек и издевательств мальчишек-сверстников, которые, как известно, не обладают бережным отношением к ближнему, а тем более – милосердием.
Однако Савиньон сумел постоять за себя, и не столько с помощью кулаков, сколько острым своим языком и веселым нравом. Он так зло вышучивал своих обидчиков, что они не решались повторить насмешек, а шутки Савиньона, передаваемые по всему коллежу, постепенно сделали его любимцем многих, хотя не было недостатка и в тех, кто не прощал ему его язвительности, правда, ими же вызванной.
Савиньон не раз попадал в карцер, главным образом из-за метких его слов, когда доставалось не только ученикам, но и учителям. Он выдумывал им прозвища, с восторгом подхватываемые его товарищами.
Так, вслед за Сушеным Педантом вошли в обиход: Козел в рясе, Святой бочонок, Змея в сутане и другие столь же колкие клички.
Как и обычно, в среде его товарищей находились ябеды-доносчики, которые, дабы выслужиться в глазах коллежского начальства, сообщали воспитателям, как зовут их за глаза воспитанники и кто эти прозвища выдумал.
Аббат Гранже с удовольствием избавился бы от этого юного острослова, если бы тот не был стипендиатом благодаря хлопотам его преосвященства влиятельного епископа одной из прилегающих к Парижу епархий. Так что Савиньона в коллеже только терпели.
Сам он, особенно вначале, скучал не столько по дому с неприязненно относящимся к нему отцом, сколько по матери и, конечно, о первом своем учителе, деревенском кюре, и о друге детства Кола Лебре. Не принадлежа к дворянскому сословию, тот не мог попасть в желанный коллеж де Бове.
Товарищи привыкли к Савиньону, перестали замечать его нос, который был куда менее опасен, чем его язык. И в конце концов они сблизились с юным Сирано, даже признав его верховодство, запоминая сочиненные им едкие стишки и эпиграммы.
Их совместные вылазки в Латинский квартал в сопровождении выбранных самим аббатом Гранже надежных студентов познакомили Савиньона с бытом студенческой, поэтической и художественной молодежи, с беседами на вольные темы, с тавернами, песнями, с первыми чтениями юношеских стихов и первыми услышанными восторгами в свой адрес.
И женщины! Один вид их смущал и приводил в трепет, прекрасные, созданные для сонетов и серенад, гордые, и недоступные на первый взгляд, и таинственные, загадочные при приближении, – о, их так легко оскорбить своим безобразием!
Но он видел и «веселых девиц», правда, издали, боясь, однако, подойти к ним. Его более смелые в этом деле товарищи потом отмаливали свою отвагу в церкви коллежа.
Привелось Савиньону присутствовать и при двух вызовах на дуэль, и он был околдован благородной, романтической процедурой, изысканной, пропитанной ядом вежливости, неистовой решимостью только что обнимавшихся людей, возымевших вдруг желание убить друг друга, один раз из-за острого словца, употребленного молодым дворянином, в другой – из-за пристального взгляда, направленного на подругу взбешенного этим ревнивца.
Савиньон мысленно представлял себя на месте этих ссорившихся молодых дворян, ставивших выше всего вопросы чести, и у него холодело сердце. Он хотел бы увидеть своими глазами развязку и ради этого хоть всю ночь просидеть на монастырской стене, о которой говорили дуэлянты, но не знал, где ее найти.
Словом, Латинский квартал обогащал Савиньона не меньше, чем античная философия.
Надо заметить, что произошло это в самый неблагоприятный для Савиньона день, ибо по всему коллежу пронесся зловещий слух о появлении у них крещеного индейца племени «майя», вывезенного из Америки испанцами и переданного молодым испанским королем (Габсбургом) своей Кузине французской королеве Анне Австрийской, она же, напуганная раскрашенным лицом индейца и не зная, что с ним делать, направила его в коллеж де Бове в услужение, поскольку считалось, что она это заведение опекает.
Служба индейца, как шепталось, будет связана с присущей ему природной жестокостью, ибо до завоевания Америки испанскими конкистадорами и распространения на полуострове Юкатан христианства там свирепствовала мрачная языческая религия с человеческими жертвоприношениями, когда у обреченного человека жрец вырывал из груди еще бьющееся сердце, а теплый труп сбрасывался с высокой пирамиды для пожирания внизу на священном пиру.
И вот обитатель тех мест, конечно, несмотря на обращение в христинство, несущий в себе дикарское изуверство отцов и дедов, должен был наказывать провинившихся учеников коллежа де Бове, став его экзекутором.
Когда аббат Гранже вошел с провинившимся Савиньоном в коридор. Индеец в испанской одежде, огромный, краснокожий, с безобразным скуластым лицом без всякой растительности на нем, стоял, скрестив руки на груди, в проеме двери «камеры порок» (экзекуторной), сообщавшейся с темным карцером.