Брайан Олдис - Босиком в голове
— Что это у тебя?
— Низкая частота.
Кряхтя, они загрузили аппаратуру в багажник машины Чартериса — натруженные спины полуночных скитальцев. Потом стояли, украдкой разглядывая друг друга в полумраке, — ты меня все равно не видишь, я тебя все равно не вижу — то, что ты видишь, это твоя интерпретация меня; то, что я вижу, это моя интерпретация тебя, то есть опять-таки не я, и все такое прочее. Двинулся к передней дверце и, небрежно распахнув ее, спросил неуклюже:
— Так ты француз или нет?
— Я — серб.
Стоп разговора — хлопок дверцы, дрожь утробы стальной, квазибесшумное пробуждение автомобиля и прочь — прочь отсюда! Европы начало и бастион — Сербия, им ли знать тебя? О, Косово, поле дроздов, пурпур цветущих пионов и ночь, ночь турецкая эру миграций и плоский — скорость его отрезвила — голос плечистого парня, уплотнение вибраций.
— Я бы сильно не расстроился, если бы оказался не в Лондоне, а, положим, дома, хотя тебе здесь, несомненно, понравится. Пусть не все, но что-то уж точно. Ты будешь долго смеяться, когда врубишься. Они намного открытее, чем им следует быть. Я о людях, ясное дело.
— Открытее? Ты говоришь об их сознании? Мысли перемещаются меж ними так, словно они связаны сетью-паутиной?
— Чего не знаю, того не знаю. Мне до фонаря, что у вас в головах, ребятки, происходит, а то бы я вам такого понарассказал! И еще — помнишь мои слова о смехе? Так вот: от этого не смеяться — от этого плакать хочется. Я в Ковентри был, когда эти бомбы поганые посыпались.
Свет и отсутствие света играли на его рельефном лице, когда, взяв в губы сигарету, он поднес к лицу кратер ладоней, извергающий пламя, высветившее все морщинки до единой, и сказал, выпустив дымное облако:
— Хочешь ты того или нет, но все это уж больно похоже на конец света.
Но слабо было гоблину зачарованного охмурить Чартериса, пропевшего в ответ:
— Здесь, в Англии, говорят так: пока живешь — надежды не теряй, и, стало быть, говорить о конце я бы не стал — если это и так, то на один этот конец в смысле окончание приходится целый букет начал.
— Если ты считаешь началом возвращение к пещерному человеку, ты хотя бы вслух этого не говори. Братишка мой был в войске, потом домой его отправили потому, ясное дело, что служить теперь никто не служит, армии крышка — эти шизоиды циклоделики от смеха с ног валились, стоило им в шеренгу выстроиться. Я о другом уже не говорю — никакой дисциплины, один смех! А промышленность, а сельское хозяйство! Я скажу так: эта страна и вся Америка с Европой свое уже отработали, теперь этих долбаных узкоглазых с черномазыми время пришло.
Они наяривали по бесконечной забытой Богом и людьми улице, которой было лет сто, не меньше, слепая архаика закрытых ставень пустынного града наполняла радостью их сердца.
— Новый порядок явит себя, стоит исчезнуть старому. С этим спорить невозможно, но промышленность — бессмысленный костыль, его нужно отбросить, ты понимаешь, отбросить и уже никогда к нему не прибегать, понимаешь?
Не стану спорить, но в один прекрасный день, настроив свой язык на нужный лад, отвечу: мой свет развеет темень его лица, фламинго пламенея, взовьется зяблик мозга моего.
Объятые полуночною мглой, фигуры, повинуясь новому инстинкту, пытаются не отставать друг от друга, передвигаясь группами, там, где крыши темнеют провалами, лондонские коты — тень-он и тень-она. Спаривающиеся пары.
— Твой брат военный глотнул аэрозоли?
— Он стал таким религиозным, что ум зашел у него за разум. Он открыт любым влияниям.
— Такими должны быть все.
Банджо Бертон то ли засмеялся, то ли закашлялся, подавившись дымом.
— Ну ты скажешь. Я так думаю, ничего путного из этого не выйдет. Попомни мои слова — это конец. Такие города, как Лондон, Нью-Йорк или, скажем, Брюссель, чувствуют это острее всего. Они теперь повязаны по рукам и ногам. И все же, что бы ни происходило, человек должен делать то, на что у него еще хватает сил. У меня группа, и я надеюсь, пусть это может показаться и не слишком-то важным, но на деле это не так — я надеюсь, наш саунд хоть кому-то может показаться интересным.
Торя туннель в исполненном динамики мире, где страны подлунные полнились шелестом опавших славянских мечтаний, он просигналил:
— Саунд?
— Я ж сказал — у меня группа. Я ее руководитель. Я начинал с «Исправительного Оркестра Новой Шотландии». Еще были «Генотипы». Может, слышал такую вещь: «Мальчик из Страны Мертвых»?
— Я подумал о твоем фургоне, наверное, не следовало бросать его так?
— Это не мой фургон. Я его нашел.
Тишина, ночь рассасывается меж ними. Меж желтыми зубами прелый вкус очередного рассвета, и тут Бертон, поежившись:
— А вот группа моя.
Лагерь был полон глаз, стоило начаться миграции. Одиночки все на нем, как один.
— Что еще за группа?
— Ну не совсем группа, а скорее, что-то вроде того. Короче, музыканты. Раньше мы назывались «Звуки Мертвого Моря», теперь «Эскалация». Мы собираемся работать с инфразвуком. Понимаешь, откуда-то оттуда хлынут волны, рев неумолчный, все играют то, что им нравится, понимаешь? — Он указал рукою на небеса. — Такого еще никогда не было, ты понимаешь?
— Так ты говоришь, музыканты?
— Верно, черт возьми. Как только ты догадался, они самые — музыканты.
Он запел, не подозревая о том, что слова его позволили Чартерису добавить еще один пласт к психогеологической картине мира, что и без того была весьма запутанной. Оные пласты были образованы поведенческими реликтами, окаменение которых являлось непосредственным следствием обретения ими своего места в твердыне опыта. Старая его политико-философская система не предполагала интроспекции, и тем не менее при рассмотрении внешних феноменов он, нисколько не интересуясь их внешним обличьем, тут же углублялся в них, пытаясь отыскать в зловонном иле их драгоценное ядро и/или покончив с амбивалентностью, отточить клинок свой и выяснить, нет ли в подпочвенном слое сокровищ Кидда, дублонов, пистолей, золотых моидоров и прочих ментальных достоинств.
Едва не ослепнув от блеска злата, он повернулся к певцу, скрытому тенью, и сказал:
— Скорее всего, в паутине ты представляешь другую нить. Почему бы и нет? Все пути, коими ходил я, ведут к открытию неизведанного, и сейчас, когда я еду по этой грязной улице, я неким образом совершаю кругосветное плавание, исполненное не меньшего значения, чем поход вашего доблестного героя Фрэнсиса Дрейка.
— Ты что-то напутал, браток, это Портобелло-Роуд.
— Так рассуждать может лишь седалище, вместилище моего разума, для которого это положение действительно не кажется очевидным. Хотя рождественский кактус, о котором у нас уже шла речь, может оказаться и берегом и, кто знает, не далекий ли это мыс Брюсселя?