KnigaRead.com/

Карел Чапек - Обыкновенная жизнь

На нашем сайте KnigaRead.com Вы можете абсолютно бесплатно читать книгу онлайн Карел Чапек, "Обыкновенная жизнь" бесплатно, без регистрации.
Перейти на страницу:

Или - с удочкой за форелью; сидишь над торопливой речкой, притворяясь, будто ловишь рыбу, а сам только смотришь на воду - сколько же унесла она... Волна все та же, и всякий раз новая, та же - и новая, и нигде нет конца; господи, сколько всего уносит вода! Словно что-то откалывается в тебе, что-то из тебя вымывается - и все уносит вода. И откуда столько в тебе набирается: уносит, уносит вода какие-то осадки, какую-то грусть, а много еще в тебе остается. Одного чувства одиночества сколько уплыло, а нигде нет конца. Сидит над речкой молодой человек, вздыхает от одиночества. Это хорошо, говорит в нем что-то, вздыхай-ка побольше, да поглубже притом - это полезно для легких. И ловец форели вздыхает много и глубоко.

Но надо признаться: не так-то легко он поддался, не так-то легко примирился с последней на свете станцией. Во-первых, пришлось показать, что он - из столицы, а не так себе кто-нибудь; ему приятно быть немного загадочным, и при служащих лесничества, при багровоносых бородачах с гор он держит себя как много переживший человек; взгляните только, какие глубокие иронические морщины прорезала жизнь у его губ! Но бородачи не очень-то его понимали - были слишком здоровы. Хвастались похождениями с девками в малинниках или на сельских гулянках, по воскресеньям способны были часами отдаваться игре в кегли. В конце концов и человек с интересным бледным лицом поймал себя на том, как спокойно и мягко завлекает его это занятие: следить, как катятся шары и падают кегли; всегда одно и то же, и всякий раз новое словно волны реки. Колея, зарастающая травой и пастушьей сумкой. Увозят штабели досок, а на их месте появляются новые. Все одно и то же - и всякий раз новое. "Господа, я поймал пять форелей..." - "Где?" - "Да тотчас за станцией, вот такие здоровенные..."

Порой я ужасался: и это - жизнь? Да, это - жизнь, Два поезда в день, тупик в траве, и сразу за ним- стеной - вселенная.

Интересный человек, сидящий на досках, мирно нагнулся за камушком, чтоб швырнуть им в курицу стрелочника. Всполошись, кура-дура! А я уже обрел равновесие.

XII

Теперь я вижу: весь этот скрип, это дребезжанье было не более, чем переезд через стрелку; я-то думал-разорвусь, так все во мне громыхало, а я меж тем уже въезжал на нужную, на долгую колею жизни. Что-то в человеке сопротивляется, когда жизнь его выходит на окончательный путь; ведь до того была у него еще какая-то смутная возможность стать тем или иным, пойти той или иной дорогой, теперь же все решается по воле, высшей, чем его собственная. Поэтому он восстает в душе и мечется, не зная, что эти сотрясения и есть перестук колес судьбы, въезжающей на верную колею.

Теперь-то я вижу, как складно и связно развернулось все, с самого детства; все, почти все было не случайностью, но звеном в цепи неизбежности. Я сказал бы, что судьба моя была решена, когда в краю моего детства начали строить железную дорогу; крошечный мир старинного городка внезапно связали с безбрежным пространством, открылась дорога в огромный мир - городок обувал семимильные сапоги; он до неузнаваемости изменился с той поры, в нем выросло много фабрик, стало много денег и нищеты,- короче, это был для него исторический поворот. И пусть я тогда не понимал всего так, меня восхищали новые, шумные, мужские дела, ворвавшиеся в замкнутый мир ребенка,- эти галдящие босяки, чернь, собравшаяся со всех концов света, динамитные взрывы, раскопанные откосы. Думаю, и глубокая моя детская любовь к девочке-чужеземке в значительной своей части была выражением этой восхищенности. И застряло это во мне - подсознательно и неискоренимо; иначе почему же мне, при первом же случае, пришло в голову искать место именно на железной дороге?

Ну да, годы учения были как бы другой колеей, но разве не томила меня тогда тоска и не чувствовал я себя словно потерянным? Зато я находил удовлетворенность и опору в выполнении обязанности; мне облегчением было придерживаться предписанного пути школьного распорядка, то был некий режим, да, была прочная колея, по которой я мог катиться. У меня, видно, натура службиста: мне нужно, чтоб жизнью моей управляли обязанности, мне нужно ощущение, что я функционирую правильно и в полную силу. Потому столь плачевно и закончился мой пражский период, что я утратил точную надежную колею. Мной уже не повелевали никакие расписания, никакие уроки, которые следовало приготовить к утру. А так как никакой иной авторитет не подчинил меня себе сразу, я и признал безумный авторитет толстого пьяного поэта. Боже, как все просто, а я-то тогда воображал, будто переживаю бог весть что. Даже стихи писал - как каждый второй студент тех времен - и думал, что наконец-то нашел себя. Когда же я просил службы на железной дороге, то делал это назло, чтоб показать отцу, но на самом деле, еще неосознанно и вслепую, я тогда уже искал под ногами твердую - и свою дорогу.

И есть еще одна на первый взгляд мелочь - не знаю, не преувеличиваю ли я: ведь я начал сходить с рельс в ту минуту, когда, с сундучком в руке, торчал на перроне, растерянный и жалкий, чуть не плача от позора и смятения. И долго я жгуче стыдился этого своего поражения. Как знать, быть может, я стал "паном с вокзала", а под конец даже одним из важнейших винтиков в железнодорожной машине еще и затем, чтобы перед самим собой загладить и искупить тот тягостный, тот унизительный момент на перроне.

x x x

Конечно, все это - истолкования postfactum, но порой меня охватывала интенсивная и странная уверенность, что переживаемое мною сейчас соответствует чему-то давнему в моей жизни, что сейчас завершается то, что было прожито ранее. Например, когда я горбился над авизовками под шипящей лампой - боже мой, да ведь это уже было, когда я корпел над школьными уроками и грыз ручку, подхлестываемый ужасом при мысли, что их надо сделать вовремя. Или чувство добросовестного ученика - от него я не мог избавиться всю свою жизнь, - что не все уроки сделаны. Странно, что моменты, когда я осознавал такую отдаленную и удивительно четкую связь с чем-то давно минувшим, волновали меня, словно мне являлось нечто великое и таинственное; жизнь тогда представала мне как некое глубокое и неизбежное единство, пронизанное незримыми связями, постичь которые нам дано лишь в исключительных случаях. На последней на свете станции, когда я сидел на досках, напоминавших мне о столярной мастерской отца, я впервые, изумленный и покорный, начал осознавать прекрасный и простой порядок жизни.

XIII

По прошествии положенного срока я был переведен на станцию более высокого разряда,- правда, небольшую и промежуточную, но на главной магистрали. Шесть раз в сутки проходили мимо нее экспрессы, - конечно, без остановки. Начальник станции, немец, был очень добрый человек; он целыми днями попыхивал гипсовой трубкой с длинным чубуком, но когда давали сигнал к приезду скорого, он ставил трубку в угол, чистил сюртук щеткой и отправлялся на перрон, чтоб воздать надлежащие почести международному экспрессу. Станция была как конфетка - во всех окнах петунии, везде корзинки с лобелиями и настурциями, в садике буйствовали сирень, жасмин и розы, да еще вокруг пакгауза и блокпостов - сплошь клумбы, пестревшие ноготками, незабудками, львиным зевом. Начальник требовал, чтоб все так и сверкало - окна, фонари, водокачка, выкрашенная в зеленый цвет; при малейшем упущении старый пан выходил из себя. "Это что такое! - бранился он. - Здесь международные экспрессы ходят, а вы тут свинство разводите!" Причем свинством называлась, например, брошенная бумажка,- но нельзя же, ведь близится славный миг: вон, из-за поворота, хрипло гудя, уже выныривает могучая, высокая грудь паровоза, начальник делает три шага вперед - и экспресс бурей проносится мимо, машинист приветственно машет, со ступенек вагонов салютуют кондукторы, а наш старый начальник стоит навытяжку, пятки вместе, носки врозь, ботинки начищены до зеркального блеска, и он с достоинством подносит ладонь к красной фуражке. (В пяти шагах позади него служащий с интересным бледным лицом, - высокая фуражка, штаны блестят от сидения, - салютует чуть-чуть небрежнее, и это - я.) Потом старый начальник широким, хозяйским взглядом обводит синее небо, чистые окна, цветущие петунии, разметенный песок, собственные сияющие ботинки и рельсы, тоже сияющие, словно он специально велел их надраить, довольный, поглаживает свой нос - что ж, мол, хорошо получилось - и идет раскурить свою трубку. Обряд этот отправляется шесть раз на дню, с неизменной помпой и неизменной торжественностью. Во всей монархии железнодорожная братия знала старого начальника и его образцовую станцию; торжественное прохождение экспрессов было серьезной и милой игрой, которой все радовались. А по воскресеньям после обеда на крытом перроне открывался праздничный променад; местный люд, разодетый и накрахмаленный, мирно и чинно прогуливался под корзинками с лобелиями, а начальник, заложив руки за спину, расхаживал вдоль путей, словно хозяин, поглядывая, все ли в порядке. Это была его станция, его хозяйство; и если б могли твориться чудеса ради вознаграждения и восславления праведных душ, то когда-нибудь у нашего перрона остановился бы международный скорый (тот, что в 12.17), и из него вышел бы государь император, приложил бы он два пальца к козырьку, да и сказал бы: "Красиво тут у вас, господин начальник. Я уже много раз любовался вашей станцией".

Перейти на страницу:
Прокомментировать
Подтвердите что вы не робот:*