Люциус Шепард - Жизнь во время войны
– Какое-то жуткое чувство, – сказала она. – Может, приснилось что-то.
– Угу... у меня тоже. Она села.
– Может...
– Что?
– Просто подумала, вдруг что-то в городе. Это было очень похоже на правду, но Минголле не хотелось думать ни о городе, ни о чем угодно из оставленного позади.
– Может быть, – сказал он.
– Посиди со мной... а?
Он перелез через спинку кресла, сел, и она положила голову ему на колени.
... Дэвид ...
– Я здесь, – ответил он, отвергая то легкое утешение, которое предлагала им близость.
...Я тебя люблю...
Послание было приправлено тоской, словно Дебора пыталась воскресить прежнее чувство.
– Я тебя люблю.– Голос ровный и жестяной, как магнитофонная запись.
Она шевельнулась, устроилась поудобнее, его рука рефлекторно скользнула вниз, легла на грудь. Минголла подумал, что мог бы, наверное, не прикасаться к ней годами, ладони все равно бы до мелочей помнили эту тяжесть и форму. Прикосновение расслабляло.
..мой отец любил такие места...
...ты говорила...
...высоко и туманно...
...тебе тоже нравится...
...ничего не могу поделать, он слишком часто возил меня в такие вот места... мы ездили в Кухаматанские горы, деревня называлась Кахуатла, так странно, мужчины носили рубахи с большими вышитыми воротниками, еще все время хлопали, и шляпы из обезьяньей кожи, они и сами были похожи на обезьян, маленькие и все в морщинах, даже молодые... а когда появлялись прямо из тумана, можно было подумать, это духи обезьян... мы ездили туда каждый год, в мае, на праздник, отцу ужасно нравилось, но слишком часто он не мог...
...что за праздники...
...ничего особенного, мужчины скакали на лошадях из одного конца деревни в другой, и каждый раз, перед тем как поворачивать, пили кашасу, а на другом конце опять, так и набирались все больше и больше... ну, и кто дольше всех усидит на лошади...
Она рассказывала о празднике, и Минголла почти видел этих тощих, похожих на обезьян человечков, их полосатые рубашки с красными и пурпурными воротниками, переливчатыми, словно бархат, как они пьяно карабкаются на своих костлявых кобыл, и некоторое время ему этого хватало: слушать ее, слышать ее, видеть, как разворачивается ее память, – но недолго. Сквозь мозаичность воспоминаний проступало чуть раздраженное внимание, Минголла чувствовал ее возбуждение, видел, что ей хочется заняться любовью, знал, что она открыта, влажна, но эта готовность казалась ему сейчас неприличной, ибо произошло что-то страшное, что-то, что не сможет загладить никакая любовь. Но потом он решил, что нет смысла пережевывать и что, кроме как потрахаться, им все равно нечего делать. Дебора стянула джинсы, трусы, села на него верхом и принялась опускаться и подниматься, держась, как за рычаг, за переднее сиденье, Минголла тоже завелся, глядя, как опускаются и сжимаются ее ягодицы. Крик ее в самом конце показался ему жутковатым и далеким, словно зов заблудившейся в тумане птицы.
Потом они немного поговорили, но уже без души, и вскоре Дебора опять уснула. Минголла старался не спать и смотреть, что происходит. Погони не было, это его беспокоило, и он подозревал, что за ними следят с вертолетов через термические камеры. Однако потом до него дошло, что если это действительно так, то, сколько ни смотри по сторонам, все равно не спасешься, и он поддался дреме.
Во сне он выбрался из машины, оставив там посапывающую Дебору, и сквозь туман полез еще выше в гору, прокладывая себе путь через лианы и папоротники; штаны оттягивала накапавшая с листьев влага. Вскоре он заметил в тумане неясное поблескивание, которое постепенно превратилось в овальное световое пятно над дверью хижины. Безо всякого страха Минголла подошел к хижине – похоже, именно ее он искал уже очень давно. Нырнул внутрь, сел и повернулся лицом к скрюченному, как старый корень, человечку с черными волосами, сморщенным лицом и медной кожей; над стариком еще витала энергия молодости. Одет он был в свободную рубашку с красно-пурпурным и черно-желтым узором и полотняные брюки. Три подвешенные на колышках лампы освещали хижину, а свежие выщербины на стенах блестели в их лучах, как золотые жилы.
Брухо – откуда-то Минголла знал, что это он, – приветливо кивнул и вернулся к изучению сложного узора, нарисованного на земляном полу хижины. Минголла тоже стал рассматривать странный набросок. Его глазам он показался разрезом, чертежом лабиринта, и Минголла понял, что это и есть корневой узор мира и времени, тот самый, в который сливаются узоры мыслей и поступков всех живущих в этом мире существ. Проследив за его линиями, он нашел точку, где в ткань вплелись он и Дебора, и понял, что в его видениях будущего – части узора – не было ничего загадочного или магического, он просто вошел в узор, слился с его потоком и увидел лежащие впереди точки. Он уже почти заглянул в то будущее, что наступит после встречи с Исагирре, но брухо взмахнул рукой, стер узор и улыбнулся.
– Зачем ты это сделал? – спросил Минголла.
Брухо дотянулся до Минголлиного лба, тронул его и заговорил на гортанном наречии, похожем на язык ворон, полный твердых «хр» и придыханий, – но Минголла понимал все.
– У меня не было выбора, – сказал брухо. – Он мне для этого дан.
Ответ получился совсем невнятным, но Минголлу удовлетворил, он и не подумал задавать новые вопросы.
– Скажи мне, чему ты научился, – проговорил брухо.
Сначала просьба показалась Минголле невозможной – он научился слишком многому; но потом он вдруг обнаружил, что ответы получаются сами собой, короткие и правильные, как если бы брухо разыскал у него в голове нужный пласт и теперь выбирал оттуда ровно столько знаний, сколько было необходимо.
– Я научился тому, что людские устремления смехотворны, – говорил Минголла. – Они иллюзия. Простая прихоть способна разрушить все то, в чем люди видят суть вещей, действие не имеет цены, мир и война неотличимы друг от друга, красота и истина – предрассудки глупцов, и эти же глупцы правят миром от имени той мудрости, что подобна музыке или дыму: существует мгновение, а после исчезает.
– И зная все это, – изумленно сказал брухо, – ты печален? – Он зазвенел колокольчиками смеха, и клубившиеся в дверном проеме струи тумана стали похожи на танцующих девушек.