Елена Грушко - Созвездие Видений
Кто-то из мужиков, стоявших ближе всех к дороге, сказал тихо, но его услыхали все:
— Взводом идут. В колонну по три. Как положено.
На говорившего испуганно оглянулись, зашептали осуждающе. И над головами ожидавших снова сомкнулось молчание.
Уже стали различать и узнавать идущих в первой шеренге, а кто-то из старух, охнув тяжко, заголосил, запричитал истово; уже некоторые не выдержали ожидания и, обгоняя друг друга и спотыкаясь, пошли навстречу прямо по полю, потому что дороги всем не хватало; уже и там, в солдатской колонне, заметно заволновались, прибавили шагу, отчего ряды их еще более расстроились, и казалось, что вот-вот и те и другие побегут навстречу друг другу. И вот в то самое время между ними, на горбовине большака, хлопнул выстрел. Будто сломали сухую еловую жердь. И над желтой кипенью сурепки понесло низовым ветром синий дымок Тут же хлопнуло еще один раз и еще, и еще.
— Стреляют!
— Это ж вроде стреляют!..
— Кто стреляет?
— Кто?
— Где?
— Вон, на большаке!
— Да кто ж это, а?
Взводная колонна вначале остановилась в нерешительности, но после третьего или четвертого выстрела там подали протяжную команду, и тут же, наклонив к земле блеснувшие на солнце штыки сорванных с плеч винтовок, строй рассыпался, развернулся в густую цепь. Цепь продвинулась немного вперед и вначале одним, а потом и другим флангом залегла.
А на окраине села сразу заплакали, заныли, зашвыркали носами дети, а взрослые пригнули головы, замахали руками и сжатыми кулаками. Старухи голосить перестали.
Стреляли через одинаковые промежутки времени. И теперь самые смелые и любопытные могли разглядеть справа от дороги бугорок свежевырытой земли и то, как над тем бугорком после каждого выстрела взбрасывался и тут же таял синеватый реденький дымок.
— Да кто ж это там? Г-гад!
— Кому-то, видать, не по нутру все это. Ой, не но нутру кому-то!
— Не по нутру? Нешто есть у нас в селе такие?
— В своих… Кто же это?..
— Значит, есть. Всякая кость есть.
— Ты гляди, гляди, как, сволочуга, пуляет.
И тут над перепуганной и снова сбившееся в бесформенную кучу толпой послышался громкий возглас:
— Осип! Это ты, Осип! Ты, поганая сила!
Все обернулись и увидели Павлу Михалищину. Она стояла посреди толпы, сухая, высокая, в. черном глухом сарафане с упавшим на плечи подшальником, и смотрела туда, где залегла цепь и где появлялись и тут же исчезали дымки выстрелов. От околицы казалось, что залегших на поле расстреливал и. в упор, что, наверное, они все там уже лежат убитые.
— Это он! Он, злодей! Он! Он! — и Павла шагнула к большаку.
Люди, расступились пропустили ее вперед, но, когда она отошла шагов на сто, закричали:
— Куда ж она?
— Остановите ее!
— Тетка Павла! Вернись, тетка Павла!
— Павла! Паша, воротись! Куда ж ты, господи! Он же убьет тебя!
— Ах ты, боже ж мой, что ж это на белом свете делается…
А Павла Михалищина шла и шла, не оборачиваясь на зовы односельчан. Ветер трепал ее подшальник и черный подол сарафана, облеплял худые ноги и впалую грудь тан ни разу в жизни и не набухшую и не поболевшую от притока материнского молока. Другой болью болела всю минувшую в одиночестве жизнь ее грудь. Изболелась. Выболела. Ничего в ней не осталось. Кроме жалости и невысказанной, окаменелой обиды. Этого до смерти не выплачешь.
— Мужики! Да что ж это вы, окаянные души, стоите? Он же убьет ее! Остановите ее! — закричала истошно какая-то баба и кинулась было следом за Павлой, но ее переняли, схватили за руки.
Она забилась, закричала еще громче и страшнее и повалилась на землю. Долго еще голосила и рвала землю из-под себя и волосы. Державшие ее мужики хватали за руки, разжимали скрюченные, будто судорогой сведенные пальцы, выпутывали волосы и успокаивали дрожащими осевшими голосами:
— Ну, тетка Настя. Ну, уймись же ты. Что ж ты так, тётка Настя…
Ребятишки, как только ударили в поле первые выстрелы, яблоками осыпались вниз и попрыгали в большую круглую ямку неподалеку. Была здесь, под липками, когда-то давно, еще до войны, колхозная рига. В войну ее сожгли, один бултырь остался. Туда же пихнулись некоторые из молодок, боявшиеся всякого шума. Они лежали и сидели, спрятав в подолы лица, и вздрагивали, ойкали после каждого выстрела.
— Надо уходить! В село уходить надо! Всем — за дворы! Всем — за дворы! — закричал кто-то из мужиков.
И ему тут же ответили:
— Иди! Иди, Степан Петрович! Беги! А там, между прочим, и твои сродственники есть!
— Ложись! Ло-ж-жи-ись! — закричали опять. — На землю! Детей хороните! В ямку детей! — теперь кричал Василий Прасолёнков.
Митька, всё это время гревший, животом землю на краю бултыря, опустив вниз лишь ноги, вскочил и кинулся к отцу. Но тот схватил его за плечи, встряхнул и повалил на землю. А сам, раздвигая мятущихся людей, стад протискиваться в середину толпы, поднял руку и опять закричал:
— Бабы! Мужики! Если оттуда залпом ударят… Ложись, говорю!
Митька поднял голову. Хрустнула на зубах земля. Он сплюнул раз, другой черную тягучую слюну и хотел было заплакать, но в самый последний миг перед слезой Сдержался и начал отыскивать в толпе отца. Никогда Митька не видел его таким. Отец метался в толпе, кричал, властно командовал, и ему повиновались, он будто ростом стал выше. Митька испугался, как бы не попала в него, такого большого, пуля. Неподалеку он увидел бабку Просу. Опершись на ореховую палку, она напряженно всматривалась в горбовину большака. Митька приподнялся на руках, руки тряслись, и, вскочив на ноги и пригнувшись, побежал к ней.
Он увал возле самых ног бабки Просы, опять захрустело на зубах, дернул ее за подол и закричал:
— Ба! Ба! Ходи скорей в ямку! Сейчас стрелять оттуда будут, ба!
— Погоди-ка, внучек, — ответила бабка Проса и сильной цепкой рукой ухватила Митьку за плечо, не давая ему встать.
— Пойдем скорее, ба, — заныл, задергался под ее рукою Митька. — А то сейчас по Дятлу залпами начнут бить и пули сюда полетят!
— Все померкло. Все чернотой залило. Ничего не вижу. Подведи-ка, Митюшка, меня к отцу. К папке веди. Слышишь? Поднимайся. Поднимайся, не бойся. Веди, детка.
Все уже лежали. Кто где. Кто притулился за деревьями. Кто добежал до кустов и схоронился там в глубоко прорезанных колеях старой дороги. Кто лег прямо на краю поля в выпаханной до песка борозде. За такую пахоту по морде бы следовало, но теперь те, кто лежал в той рыжей борозде, поминали нерадивого пахаря разве что добрым словом.
Один Василий Прасолёнков не пригнул ни колен, ни головы. Он стоял, смотрел пристально в поле, и ветер неистово разбрасывал его русый чуб.