Филип Фармер - Одиссея Грина
Раскинсон стонет, он вот-вот снова упадет в обморок.
— Пеллюсид! Пеллюсидар! Люскус, твой каламбур — это эксгумация ублюдка!
— Герой Берроуза пробил земную кору и открыл внутри Земли новый мир. Это был, так сказать, негатив земного ландшафта: континенты были на месте морей, и наоборот. Точно так же Виннеган открыл внутренний мир — вывернутые наизнанку представления среднего человека. И, подобно герою Берроуза, он вернулся с ошеломляющим повествованием о немыслимых опасностях своего путешествия.
И точно так же, как выдуманный герой обнаружил свой Пеллюсидар населенным людьми каменного века и динозаврами, мир Виннегана хотя и является современным на первый взгляд, архаичен при более внимательном рассмотрении, глубоко архаичен. В сверкании мира Виннегана можно обнаружить пугающее и таинственное пятно темноты, что аналогично крошечной неподвижной луне Пеллюсидара, отбрасывающей зябкую застывшую тень.
Далее я утверждаю, что обычное «пеллюсид» является частью «Пеллюсидара», хотя «пеллюсид» и означает «отражающий свет от всех своих поверхностей» или «пропускающий свет без поглощения или преломления». Картины Виннегана делают прямо противоположное, но под изломанным и перекрученным светом внимательный наблюдатель может заметить первичное свечение, ровное и сильное. Это свет, который связывает воедино все структуры и слои, свет, который я подразумевал, говоря ранее о белом медведе и веке людей, замкнутых друг на друга. При внимательном рассмотрении наблюдатель может заметить это, почувствовать пульс мира Виннегана.
Раскинсон близок к обмороку. Улыбка Люскуса и темный монокль делают его похожим на пирата, который только что захватил испанский галеон, груженый золотом.
Дедушка, все еще стоящий у перископа, говорит:
— А вот Мариам бен Юсуф из Египта, женщина цвета эбенового дерева, о которой ты мне говорил. Твой Сатурн — высокий, царственный, холодный. А эта парящая, крутящаяся, разноцветная новомодная шляпа! Кольца Сатурна? Или нимб?
— Она прекрасна и она была бы превосходной матерью для моих детей, — говорит Чиб.
— Аравийский шик. Твой Сатурн имеет две луны: матушку и тетушку. Ты говоришь, что она была бы хорошей матерью. А какой женой? Она хоть интеллигентна?
— Она так же остроумна, как и Бенедиктина.
— Значит, попросту глупа. Хороший выбор. Откуда ты знаешь, что влюблен в нес? За последние шесть месяцев ты влюблялся десятка в два женщин.
— Я люблю ее. Вот и все.
— До следующего раза. Можешь ли ты по-настоящему любить что-нибудь, кроме своих картин? Бенедиктина собирается делать аборт, да?
— Нет, если я отговорю ее от этого, — говорит Чиб. — Сказать по правде, я ее больше не люблю. Но она носит моего ребенка.
— Дай-ка я взгляну на твой пах. Нет, ты все-таки мужчина. На минуту я даже засомневался, достаточно ли ты ненормален, чтобы иметь ребенка.
— Ребенок — это чудо, способное поколебать секстильон язычников.
— Ты стреляешь из пушки по воробьям. Разве ты не знаешь, что Дядюшка Сэм готов вырвать собственное сердце, лишь бы сократить прирост населения? Где ты жил все это время?
— Мне пора идти, дедушка.
Чиб целует старика и возвращается в свою комнату, чтобы закончить последнюю картину. Дверь все еще отказывается признавать его, и он вызывает правительственное Бюро Ремонта только для того, чтобы ему ответили, что все техники сейчас на Народном Фестивале. Он покидает дом, дрожа от ярости. Флаги и воздушные шары трепещут на искусственном ветру, поднятом ради такого случая, а у озера играет оркестр.
Дедушка смотрит на него в перископ.
— Бедный дьявол! Его боль — это моя боль. Он хочет ребенка, а внутри у него все разрывается, потому что эта бедная и чертова Бенедиктина собирается убить его дитя. Часть этого мучения, хотя он и не понимает этого, в том, что он осознает в этом ребенке себя. Его собственная мать сделала бесчисленное — ну, может, чуть поменьше — количество абортов. Боже всемилостивый, он мог бы быть одним из них, еще одним ничем.
Он хочет, чтобы его ребенок имел свой шанс. Но тут я не в силах сделать ничего, совсем ничего.
И есть еще одно чувство, которое он разделяет… вместе со всем человечеством. Он знает, что должен подлаживаться под эту жизнь, чтобы его не сломали. Каждый думающий мужчина или женщина знает это, даже невежды и недоумки понимают это подсознательно. Но ребенок — это прекрасное создание, этот незапятнанный белый лист, несформировавшийся ангел, вселяет новую надежду. Может быть, это дитя вырастет здоровым, уверенным, рассудительным, обладающим чувством юмора, несебялюбивым. «Мой ребенок будет не таким, как я или мои соседи» — идиотская, но вполне понятная родительская клятва.
Так думает и Чиб, и он клянется, что его ребенок будет другим. Но, как и все прочие, он просто морочит себе голову. У ребенка один отец и одна мать, но триллионы родственников. Не только тех, которые живы, но и тех, которые умерли. Даже если Чиб убежит в лесные дебри и воспитает ребенка сам, он передаст ему свою неосознанную самонадеянность. Ребенок вырастет с убеждениями и воззрениями, о которых отец не будет даже подозревать. Кроме того, детство, проведенное в изоляции, наложит на характер ребенка неизгладимый отпечаток странности.
Итак, забудь о создании нового Адама из своего замечательного и, вполне возможно, одаренного ребенка, Чиб. Если он вырастет хотя бы наполовину здравомыслящим — это потому, что ты дашь ему любовь и воспитание, а если он будет удачлив в общении с другими, так это благодаря правильной комбинации генов. Это будет значить, что твой сын или твоя дочь родились с любовью и стремлением бороться.
Что одному кошмар, другому — сладкий сон
Дедушка говорит:
— Я разговаривал давеча с Данте Алигьери, и он рассказывал мне, каким адским вместилищем глупости, жестокости, порочности и повсеместной опасности было шестнадцатое столетие. А девятнадцатое заставило его задыхаться от ярости и тщетно подыскивать подходящие бранные слова.
При взгляде же на наш век у него так подскочило давление, что мне пришлось впрыснуть ему транквилизатор и отправить обратно на машине времени в сопровождении заботливой сиделки. Она была очень похожа на Беатриче и поэтому должна была обеспечить ему тот уход, в котором он нуждался… может быть.
Дедушка посмеивается, вспоминая, как серьезно воспринимал маленький Чиб его рассказы о гостях из времени, таких знаменитых, как Навуходоносор — король Травоедов, Самсон — Великий Любопытствующий бронзового века, бич филистимлян; Моисей, укравший Бога из обветшалого закона своих отцов и всю жизнь боровшийся против обрезания; Будда, Первый Битник; Сизиф, получивший передышку после того, как вкатил-таки на гору свой камень; Андрокл и его приятель, Трусливый Лев из страны Оз; барон фон Рихтгофен, Алый Рыцарь Германии; Беовульф, Аль Капоне, Гайавата, Иван Грозный и сотни других.
Прошло то время, когда дедушка тревожился, решив, что Чиб мешает фантазию с реальностью. Он страшно не хотел говорить мальчику о том, что выдумал эти удивительные рассказы лишь для того, чтобы научить его истории. Это было бы все равно, что сказать малому ребенку, что Деда Мороза не существует.
А потом, когда он осторожно, исподволь, стал признаваться в этом своему правнуку, то заметил плохо скрытую улыбку на его лице и понял, что тот, в свою очередь, старался не задеть его. Чиб никогда не обманывал себя и воспринял все без какого-либо потрясения. Поэтому они оба долго смеялись, и дедушка продолжил рассказы о своих гостях.
— Машин времени не существует, — говорил дедушка.
— Нравится тебе это, или нет, Чибби, но ты должен жить в своем собственном времени. Машины работают на заводских уровнях, в полной тишине, нарушаемой лишь голосами нескольких изгоев. Гигантские трубы засасывают с морского дна воду и придонный ил и автоматически подают их на десять производственных уровней Лос-Анджелеса. Там это органическое содержимое преобразуется в энергию, а затем — в пищу, питье, медикаменты и предметы материальной культуры. За стенами города почти нет ни животного мира, ни сельскохозяйственных угодий, но зато существует сверхизобилие для всех. Искусственное, но в точности копирующее настоящее. А какая разница?
Больше нет ни голода, ни нужды, разве только среди добровольных беглецов, скитающихся по лесам. А пища и все прочие товары развозятся по дорогам и распределяются среди обладателей пурпурных. Пурпурные — эвфемизм с Мэдисон-авеню, к которому прибавилось значение королевских и божественных прав.
Другие столетия сочли бы нас горячечными больными, хотя мы и имеем блага, им недоступные. Чтобы противостоять текучести населения, отсутствию родного очага, мегаполисы были разделены на микрогорода. Человек может прожить всю свою жизнь на одном месте, и ему не надо куда-то выходить, чтобы получить то, что ему необходимо. Вследствие этого появились провинциализм, местный патриотизм и ксенофобия. Отсюда — кровавая вражда банд подростков из разных городов, постоянные злые сплетни, стремление каждого быть как все.