Геннадий Гор - Уэра
Павлушин снова в Ленинграде
Не надоела ли мне слава? Позавчера спросил меня об этом один будущий кандидат наук. Я ему ответил: — Малость поднадоела. Он мне говорит: — Ну, ну! Слава никогда не может надоесть. — И добавляет ядовито: Конечно, заслуженная слава. По его словам, значит, я виноват, что подобрал в сквере необыкновенную книгу. А он что бы сделал на моем месте? Оставил бы ее лежать на песке? Или спрятал бы на этажерке среди собрания сочинений Болеслава Пруса и никому не сказал ни слова об этой находке? Вчера вечером мне звонят из средней школы. Детский голос. — Кого вам? — спрашиваю я. — Нам нужно фантаста Павлушина. Я им отвечаю: — Я Павлушин, но я не фантаст. Упаси меня бог! — А разве не вы написали знаменитую книгу? — Я! Я написал! — И вешаю трубку. Снова звонок: — С вами говорят из Дворца культуры. Не могли бы вы… — Не мог бы! — и вешаю трубку. Телефон звонит, надрывается, но я не подхожу. У себя в научно-исследовательском институте я тоже делаю вид, что не имею отношения ко всей этой шумихе. Но это не помогает. В раздевалке тетя Клаша подает мне пальто, словно я министр. На лицах сотрудников выражение почтительного удивления. Захожу к новой машинистке, красивой девушке, перепечатать отчет. Она вся покрывается краской и ни с того, ни с сего спрашивает: — А вы так и не встретили его? — Кого не встретил? — Ну, его. Я имею в виду существо с другой планеты. — Нет, не встретил. Пока не довелось. — А как ему удалось остаться незамеченным, если у него не такая наружность, как у нас? — А откуда вам известно? Может, точно такая, как у нас с вами. Так когда перепечатаете? Она взглянула на отчет, еще раз взглянула, потом говорит разочарованно: — Обычный отчет. — А вы думали что? — Я думала, продолжение этой незаконченной книги. — Так ведь не я же писал. — Многие думают, что вы. Не один, конечно, а с кем-то. Вообще много разговоров вокруг вас. Я вчера одному знакомому сказала, что работаю вместе с вами в одном учреждении, так он, представьте, не поверил. «Черт подери, — думаю я. — Красивая девица. Глаза живые, карие. И губки как нарисованные. А насчет ума, хоть бы где заняла!» На другой день захожу. — Ну как, — спрашиваю, — перепечатали? Она мнется. А лицо ее опять покрывается краской. — Вы очень скромный, — говорит вдруг она и подает мне перепечатанный отчет. — А почему бы мне быть нескромным? — отвечаю я. — Я даже не кандидат наук. Я просто младший сотрудник. — Разве? А мне говорили, что вас выбрали действительным членом Датской академии наук и в Индии вам присудили премию за большие заслуги в развитии научно-популярной и фантастической литературы. — Преувеличивают, — сказал я. И, взяв отчет, вышел. Я бы не стал рассказывать о машинистке, если бы это был не характерный случай, хотя и мелкий. Человек смотрит на себя не только своими, но и чужими глазами, чаще чужими, чем своими. Стоило бы мне закрыть глаза и посмотреть на себя глазами этой машинистки, как я бы и в самом деле вообразил себя членом Датской академии наук. Но я-то ведь знаю себе цену, знаю, кто я такой. Разве человек может измениться от того, что он нагнулся и поднял кем-то потерянную книгу?
Детство Арида
Логик Арид, разумеется, не сразу стал логиком. И все же он рос необыкновенным ребенком. Когда ему исполнилось девять лет, он удивил мать и особенно отца. Отец сказал ему: — Вчера ты совершил нехороший поступок. Ты сломал в саду маленькую яблоньку. И она погибла. И, кроме того, ты был невежлив с ботаником, ухаживающим за садом. — Вчера? — спросил Арид отца. — А что же такое значит слово «вчера»? Отец растерялся. — В своем ли ты уме? Это знают двухлетние дети. Вчера — это вчера, а не сегодня. День, который канул в вечность и никогда не вернется. — Я и знаю и не знаю. Вчера это то, что было. И все-таки я не понимаю, что такое «вчера». Могу ли я, папа, вернуться во вчерашний день? — Нет, не можешь. — А ты в этом уверен? — Ты задаешь глупые вопросы. Может, ты шутишь? — Нет, я не шучу, — сказал Арид. — Мне кажется, что я вернусь туда. — Куда? — Во вчерашний день, и исправлю свой дурной поступок. Я не трону яблоню и не скажу ничего ботанику. — Это невозможно, Арид. Нельзя вернуться в прошлое и изменить совершенный тобою поступок. В эту ночь отец и мать Арида спали тревожно. И, просыпаясь, все время говорили о сыне. В своем ли он уме? Не показать ли его невропатологу? Невропатолог, осмотрев Арида, сказал родителям: — Великолепный, совершенно здоровый ребенок. — А его непонимание того, что время течет и оно необратимо? — Ну, что ж, у него такой склад характера. Он видит все вещи глубже, чем обычные дети, и, по-видимому, хочет проникнуть своим любознательным умом в сущность явления, которое нам не кажется загадочным только потому, что мы смотрим на мир сквозь призму традиций и привычных представлений. Мать и отец успокоились, но ненадолго. Как-то, зайдя в детскую комнату, отец увидел сына, мастерившего из проволоки и досок какую-то причудливую вещь. — Что ты мастеришь. Арид? — спросил отец. — Машину. — Для чего? — Для того, чтобы она могла меня доставить в прошлое. — В прошлое вернуться нельзя. Оно потому и называется прошлым, что оно прошло, его уже нет и оно никогда не вернется. — А я не уверен в этом, папа. Отец рассердился. — Оставь свое упрямство, Арид. Ты же большой мальчик. Все дильнейцы, без исключения — дети и взрослые — знают, что время необратимо. Нельзя вернуться в прошлое наяву, это можно сделать только во сне. Отец не был настолько чуток, чтобы проникнуть во внутренний мир своего сына. А это был сложный мир. Мысль Арида не хотела примириться с тем, к чему издавна привыкли все дильнейцы. Мальчик спрашивал себя: почему то, что случилось, не может случиться во второй раз? Почему промелькнувшее мгновение неповторимо? Его удивляло также, что все остальные дильнейцы принимали это как должное. В школе Арид заставлял смущаться самых умных учителей. Все простое, привычное, обыденное казалось ему сложным и непонятным. Он рано стал интересоваться законами эволюции всего живого, биосферой Дильнеи. Он спрашивал у своих учителей: — Как и почему на Дильнее возникла жизнь? Его не удовлетворяли ни те ответы, которые давали учителя, ни те, что были напечатаны в книгах. Он размышлял о том, были ли это отдельные молекулы или системы молекул, но они должны были быть хранителями и передатчиками не только энергии, но и времени. Они должны были повторить утраченное, чтобы сохранить единство вида и течения времени. Он жил среди вопросов, ища сам ответы на них. И все же самым загадочным для него было время. Как растения с помощью фотосинтеза перерабатывали и хранили солнечную энергию, так все живое хранило время в своей химической, физиологической и психической памяти. Процесс физического времени был необратим, но каждый дильнеец был хранителем своей внутренней биографии, всего того, что пережили и видели его предки. Машина, которую Арид пытался изобрести в детстве, была изобретена самой природой и хранилась в молекулах живых клеток. Однажды в школе выступал дильнеец, попавший из прошлого в будущее. Он совершил длительное космическое путешествие на фотонном корабле со страшной скоростью, близкой к скорости света, и возвратился на Дильнею, не найдя в живых ни одного из своих современников. Для него, для этого все еще молодого человека, путешествие продолжалось всего пять лет, но на Дильнее время текло почти в сорок раз быстрее. Как же чувствовал себя этот представитель далекого прошлого, проскочивший через невыразимое, длившееся для всех, кроме него, двести лет? Путешественник (у него было звучное имя Ларвеф) по своему внешнему виду ничем не отличался от других дильнейцев. Он отвечал на вопросы школьников и учителей. Это были вопросы обыденного порядка: занимается ли Ларвеф спортом, какие любит произведения искусства, собирается ли еще раз совершить длительное путешествие в космос. Он отвечал со снисходительной улыбкой, отвечал, наверное, в сотый или в тысячный раз. Поднял руку Арид. — У меня есть к вам вопрос, — сказал он тихо. — Какой? — Что такое время? Ларвеф смутился. Это был неделикатный вопрос. Арид догадался по выражению лица учителей: у Ларвефа были слишком интимные отношения со временем (впрочем, и с пространством тоже), чтобы его можно было спрашивать в такой прямой форме. — Вы хотите знать, — ответил Ларвеф, — что такое время? Но о времени надо спрашивать не меня. Ведь время поступило со мной довольно жестоко, оно отобрало от меня всех, кого я знал и любил, и заставило меня оторваться от самого себя. Впрочем, об этом я скажу позже. Вы спрашивали не обо мне, а о времени. Время, — разве вам этого не говорили? — всеобщая форма существования материи. — Я это знаю, — улыбнулся Арид. — И это знают все. Но я хочу знать о вашей связи со временем. Ведь вы знаете о времени нечто такое, чего не знают другие. — Ого, ты упрям и настойчив, — сказав Ларвеф, переходя на «ты». — Я тоже упрям и настойчив. Чтобы продолжить разговор, интересный для нас с тобой и, возможно, неинтересный для других, заходи ко мне домой. Ты знаешь мой адрес? Арид, казалось, удивился этому вопросу. — Любой автомат-справочник мне его назовет. С этого дня началась странная дружба школьника-подростка с дильнейцем. который мог вычесть из своего возраста без малого сто семьдесят лет, разницу, подаренную ему парадоксом относительности времени. Он, Ларвеф, был баловнем физических сил, сил ускорения и замедления времени, он, чьи сверстники давно стали добычей небытия, неумолимой энтропии, чьим псевдонимом била смерть. Ларвеф был женат. Жена казалась его сверстницей, хотя была моложе его на полтораста лет. Их связывало сильное чувство. Они всегда были вместе. И только позже Арид узнал то, что их разделяло. Что же разделяло их, любящих друг друга и таких молодых? Впрочем, молода была только она. Он выглядел молодым. Их разделяли те сто семьдесят лет, которые все же нельзя было скинуть со счета. Парадокс относительности времени ничего не мог поделать с памятью, а значит, и с личностью. Память Ларвефа хранила то, что было сто семьдесят лет назад. Он не мог оторваться от своего времени, как ни старался. Одной частью своего духовного существа он жил по ту сторону этих ста с лишним лет, другой частью пребывал здесь. Арид с изумлением смотрел на дильнейца, связавшего своим существованием две разные эпохи. Сквозь оболочку юноши он видел старца. А раз это видел он, подросток, то это не могло укрыться от взгляда жены. Ларвеф был слишком опытен и не умел, а, может, и не хотел этого скрывать. Однажды Ларвеф спросил Арида: — Ты часто видишь сны? — Наверное не чаще, чем другие. — А что тебе снится? — Школа. Товарищи и сверстники. — Мне тоже, — сказал задумчиво Ларвеф. — Сны вносят путаницу в мою жизнь. Те, с кем я расстался сто семьдесят лет назад, снятся мне чаще, чем нынешние мои современники. Иногда мне кажется, что я прожил не двести, а тысячу лет. А иногда мне страшно хочется вернуться в прошлое. Помню то тревожное состояние, которое я испытал, когда возвратился домой на Дильнею. Я понимал, что прошло без малого почти два столетия и я никого не застану в живых из тех, кого я знал и помнил. Так говорил мне разум. Но чувства протестовали. И я им верил больше, чем разуму. Я все же надеялся, что увижу мать, отца, сестру и ту, к которой рвалось все мое существо. Корабль приближался, уже не годы, а, считанные часы и минуты отделяли меня от дома. И вот я на Дильнее… Навстречу мне бегут дильнейцы в странных одеждах. Я вглядываюсь в них, ищу знакомые лица. Разум шепчет мне: «Их нет, их давно, давно нет». Но я не верю, не хочу верить. Все чувства напряжены. И я жду… Но я напрасно верил чувствам, а не разуму. И я зря ждал. Я попал в другой мир. За сто семьдесят лет изменилось все, и лишь я один остался таким, каким был. Ты думаешь, мне легко было найти контакт с теми, кого я встретил на изменившейся планете? Сто семьдесят лет- это не пустяк. Язык изменился сравнительно мало. Но изменились вещи. Изменились представления. Те же самые слова выражали теперь совсем другой смысл. «Прошу прощения», сказал я незнакомой девушке на улице, желая узнать от нее, где мне следует свернуть, здесь или за следующим кварталом? Не отвечая, она изумленно смотрела на меня. Лицо ее менялось. Не сразу она ответила мне: «За что я должна вас простить? Что вы сделали мне дурного?» В свою очередь начал недоумевать я. «Я не мог сделать вам ничего дурного. Ведь я вернулся сюда только вчера после ста семидесятилетнего отсутствия». — «Я знаю, — сказала девушка: Потому и спрашиваю, за что вы просите у меня прощения?» — «Это просто привычное выражение, — начинаю объяснять я, — его употребляли двести лет назад. Закон вежливости обращения». Девушка рассмеялась. «Странная вежливость… Говорить то, что не соответствует действительности. А я приняла это за шутку. Действительно, смешно просить прощения спустя сто семьдесят лет, да еще без всякого основания». Я что-то сказал в свое оправдание и в оправдание своего времени, которое любило велеречивые фразы, но девушка не поняла меня, хотя мы разговаривали с ней на одном и том же языке. Не подумай, что эта девушка была менее понятлива, чем ее современницы. Просто между нею и мною стояла целая эпоха, эти десятилетия, подстроенные мне парадоксом относительности времени. Мне пришлось искать собеседников среди историков, специализировавшихся на изучении эпохи, из которой я явился. Впрочем, не столько я, сколько они искали общения со мной. Ведь я был первым, кто вернулся из столь продолжительного космического путешествия. Арид слушал рассказ путешественника с жадным любопытством. Значит, отец и учителя были неправы, понимая время так обыденно и просто. Но что же такое время? Перед ним сидел дильнеец, который знал все оттенки и нюансы этого удивительного явления. Ларвеф продолжал свой рассказ: — Но не для того я вернулся на Дильнею из своего продолжительного путешествия, чтобы стать объектом изучения истории. Я был живым дильнейцем, то веселым, то грустным. В моих жилах играла молодая кровь, хотя в моей памяти хранились факты, лежавшие по ту сторону так быстро пробежавшего для меня двухсотлетия. Но историков меньше всего интересовала моя личность. Они обращались не ко мне, а к моей памяти — хранительнице давно утраченных фактов и событий. Я для них был инструментом, с помощью которого они проверяли то, что нуждалось в проверке. Беседуя с ними, я все меньше и меньше чувствовал свою реальность. Мне надоело отвечать на их вопросы. Было задето мое самолюбие, ущемлено мое чувство собственного достоинства. Я не вытерпел и высказал все, что думал, историку молоденькой девушке, слишком усердствовавшей в своем желании познать прошлое. Она ведь до сих пор не может простить мне моей вспышки гнева. Ведь впоследствии она стала моей женой. Не думай, Арид, что она вышла замуж за меня из профессиональных соображений, желая через меня породниться с далекой эпохою и иметь возможность изучать ее через меня, то есть получить преимущество перед своими коллегами. Нет, между нами возникло чувство. И ради этого чувства она взяла на себя трудную роль посредника между мною и новой эпохой, где я ощущал себя чужестранцем. Посредником быть нелегко! Нелегко было перебросить мост через пропасть, через два столетия, отделявшие мою эпоху, а, следовательно, и меня от нового времени. Но сначала нужно было сблизить нас, ее и меня. Нас сблизило чувство, Арид. Ее влек ко мне не только интерес к истории… Но ты, я вижу, устал. И в следующий раз я расскажу тебе о том, как я тосковал по своей эпохе, по своим современникам и как мне удалось победить свою тоску.