Виталий Бабенко - Земля
Перед домом разлеглась изысканнейшая и нежнейшая лужайка, посредине которой бил фонтан в двести метров высотой. Что удивительно, бил он совершенно бесшумно, и вода не падала вниз, а исчезала в высшей точке струи.
Представитель Строительного Управления вручил нам платиновый ключик, подав его на атласной подушечке, и махнул рукой кому-то за нашей спиной. Тотчас же невидимый оркестр тихо и мелодично заиграл что-то невыразимо-чарующее. Я вставил ключ в скважину и, дрожа от восторга, повернул его. Отдаленный перезвон хрустальных колокольчиков — и дверь отъехала в сторону.
Легкое дуновение ветерка из глубины дома принесло нам тысячи тончайших запахов, сливавшихся в фантастическую симфонию, где первыми скрипками были орхидеи-однодневки и еле ощутимый привкус послегрозовой свежести, — мы вступили в зимний сад, занимавший весь нижний этаж.
Если смотреть снаружи, то на этом этаже вообще не было окон, но когда мы попали внутрь, то донельзя удивились: стены были односторонне прозрачны, даже кристально прозрачны, и ровный дневной свет заливал оранжерею, не оставляя ни одного темного уголка.
— По своему желанию вы можете изменять прозрачность стен, — услужливо подсказал представитель СУ.
В этот час дня в оранжерее порхали райские птицы, переполняя своим беззаботным пением наши и так насыщенные легкостью души. Под ногами хрустел гравий, кое-где журчали ручейки. В тех местах, где несколько ручейков сливались в один, виднелись легкие мостики. С этих мостиков можно было ловить рыбу, в избытке населявшую ручейки покрупнее и поглубже. По понедельникам в них водилась форель, по вторникам — стерлядь, по средам выпускали небольших осетров, четверг отводился для угрей, пятница — для хариусов, суббота — для белорыбицы, а в воскресенье можно было особой сеткой отлавливать лангустов.
Ночное освещение зимнего сада ничем не отличалось от дневного благодаря хитроумному размещению скрытых гафниевых светильников.
Растительность здесь была в меру экзотическая, в меру привычная, но без дурманящих запахов и без тяжелых испарений.
— Простор, свежесть, еле заметный ветерок, иногда ощущение далекого моря, — лапидарно пояснял маг-волшебник из СУ.
Моя жена дернула меня за руку. Я обернулся: в ее глазах стояли слезы.
— Пошли отсюда, — горестно сказала она.
— Тебе здесь не нравится? — изумился я.
— Нет, — она покачала головой.
— Почему?
— Не знаю… И вообще… Одеться бы…
Я увлек ее за собой в дальний угол зимнего сада, разобрался с системой прозрачности и освещения, устроил полумрак и принялся целовать мою грустную жену, стараясь успокоить ее. Внезапно свет снова вспыхнул в полную силу, и почтительный голос произнес:
— Пожалуйте на второй этаж.
Чертыхнувшись, я повел жену к мраморной лестнице, устланной ковром из шкур американского гризли.
…Странно устроен человек: если перед ним лестница, ему обязательно надо вскарабкаться на самый верх. На самом верху холодно, дуют очень вредные для здоровья сквозняки, падать оттуда смертельно, ступеньки скользкие, опасные, и ты отлично знаешь это, и все равно лезешь, карабкаешься — язык на плечо. Вопреки обстоятельствам — лезешь, вопреки любым советам — лезешь, вопреки сопротивлению врагов — лезешь, вопреки собственным инстинктам, здравому смыслу, предчувствиям — лезешь, лезешь, лезешь… Тот, кто не лезет вверх, тот падает вниз, это верно. Но и тот, кто лезет вверх, тоже падает вниз…
6. Темный такой угол попался. Очень уж темный был этот угол. Не то чтобы черный или мрачный. Нет, просто темный, но все же немного жутковатый. И вообще сора много на полу, запросто можно ногу сломать. А щели такие, что недолго и шею свернуть. Не то таракан выскочит, подомнет, заразой обдаст, усами засечет, члениками затопчет, хитином своим заскрежещет. Съест ведь, противный…
Вот и крадемся мы с благоверной, за обгорелыми спичками прячемся, в руке у меня — заточенный конский волосок: не дай Бог муха сверху брякнется, своими нечистыми лапами защупает да свору бактерий напустит: ужо промаху не дам, в самое брюхо ей воткну волосок, — подохни, погань!
В тот самый темный угол крадемся — любопытство одолевает. В середине-то пыльно, пусто — ничего интересного. И свет какой-то плоский, ровный, бледненький, хоть линуй его в клетку и играй в крестики-нолики. А угол-то, однако, — темный! Что там такое, интересно? Может, нечисть потаенная — тогда дёру! А может, кто какую Штуковину обронил, железяку какую-нибудь полезную или палочку обструганную, — тогда пометим чем-нибудь: мол, наша, придет время — используем. Это когда большие вырастем. И лучик света туда хитро падает, в этот темный угол. Хилый такой лучик, еле заметный. А вдруг он нашу Штуковину освещает? Тогда передвинем его, а то и вовсе уберем: перережем пополам, сложим аккуратненько — ив карман. Во-первых, вещь нужная — белье повесить или там щели законопатить, чтоб не дуло, во-вторых, Штуковину нашу никто не заметит.
Прислушиваемся: нет ли тараканьего топота? Вроде тихо. Вдруг передо мной канат какой-то, прямо из пола растет, под малым углом вверх уходит. И перед благоверной тоже канат. И справа их штук десять можно насчитать, слева столько же. Все вверх и вдаль тянутся, как растяжки, наподобие цирковых. Я подозвал благоверную: что за ерунда? Не знаю, говорит, впервые такое вижу, может, полезем, говорит, по ним, разузнаем, что такое, а то попремся под ними, а сверху на голову что-нибудь эдакое — у-у-ух! — поминай как звали. А не сверзимся мы оттуда сами? — отвечаю ей, — у-у-ух! — на нашу Штуковину, не поломаем ее и кости в придачу? Уж постараемся не сверзиться, говорит, от нас ведь зависит, заодно сверху Штуковину получше разглядим.
И пошли мы с благоверной по канату. А он ничего — толстый, упругий такой, слегка раскачивается, но держит великолепно. Он почему-то клейкий оказался: не то что упасть — ногу отодрать тяжкая работа. Десять шагов сделали — свету невзвидели: не поворотиться ли? Обернулись — батюшки! — внизу уже таракан бегает, зубы скалит, клыками клацает, свирепый такой, а ростом что твой упитанный кабан. Усами нас пытается достать, аж повизгивает от злобы. Теперь — только вперед. Сделали еще по шагу, и тут: ж-ж-ж-ж… Новая напасть: комар объявился. Долго в этих краях кровососов не было, заждались совсем, чтоб они пропали, малярия их задави! А этот хобот свой выставил, нацелился — и пикирует на мою благоверную, воет при этом для устрашения. Благоверная — «ах! мне дурно!» — в обморок брякнулась. Я, однако, не растерялся, подпрыгнул ближе, изловчился — выпад! туше! вероника! еще выпад! — есть! В самый нервный узел угодил своим конским волоском. Комар словно окаменел, даже матернуться не успел — хлопнулся вниз на пол: крылья обломаны, хобот погнулся, — словом, неважное зрелище. Я обернулся — Господи! где же благоверная? Нагнулся — елки зеленые, вот же она висит: ноги-то приклеены, а обморок натуральный был. Висит она вниз головой, юбка к голове откинулась, — я ржу, как лошадь, она меня ругает на чем свет стоит, багровая — вылитая свекла. Впрочем, это не от ругани, а от ее положения она свекольной стала. Но умудряется орать: такой-сякой, я погибаю, он гогочет, идиот, тупица, дубина…