Яцек Дукай - Лёд
Коржиньский повернул альбом с фотографиями в мою сторону. Теперь, когда на столе горела лампа, все, что находилось вне круга ее сияния, скрывалось в двойных тенях; глянув в световое пятно, все внешнее отдавалось во владения ночи. Зато здесь, в свете, предметы становились более близкими, теплыми, дружелюбными человеку, они сами пододвигались, чтобы их тронули, поднимались к глазам. Я протянул руку к альбому. Рука Тадеуша Коржиньского, правая, та самая — покалеченная, указывала фотографию на первой странице.
Позируют восемь мужчин, они стоят в поле с винтовками в руках или опираясь на них, все в одном ряду. Куртки еще напоминают серые мундиры Стрельцов, но все остальное — это уже лохмотья. Заросшие, но с чистыми лицами. Никто не улыбается. Стоит день, над ними чистое небо. За ними — массив лоснящейся белизны.
Черный обрубок показывает следующие фотографии. Здесь уже видно соплицово. Оно растягивается метров на пятьдесят, может, и больше. Фотография не самого высшего качества; если кто-то из них взял с собой аппарат, то вспомогательное оборудование было не из лучших. Фотограф не мог охватить соплицово в панораме сверху — здесь равнина без особенных возвышенностей. Снимки только с высоты роста человека, возможно — из седла, и только внешних слоев.
Это ни дом, ни скульптура, ни живой организм. Люты входят в это и выходят, но точно так же можно сказать, что соплицово их заглатывает и выплевывает. Точно так же нельзя сказать, являются ли висящие над городами Европы и Азии гнезда лютов просто-напросто местами, где несколько лютов сморозилось вместе — или же это нечто большее, нечто совсем другое.
В этом отношении, соплицово относится к гнезду так же, как гнездо — к отдельному люту. Но в случае соплицова, мы уже точно знаем, что оно представляет собой нечто больше, чем просто скопление лютов. На снимках были увековечены плененные во льду фрагменты сельскохозяйственных орудий, предметы домашнего быта: половина стола, горшок, икона, обломок наковальни, и вещи менее стойкие: буханка хлеба, вязанка лука, кольцо колбасы и части тел — людей и животных, их внутренние органы, а так же предметы, которых просто невозможно было распознать на этой черно-белой фотографии. Ледовые формации, казалось, соответствовали своей формой замкнутым внутри реквизитам. Вырастающая из земли наклонная сосулька, в которой над равниной повисла четверть тела толстой женщины, увенчанная странной карикатурой на человеческую ступню.
Отражающееся во льду степное солнце, правда, смазывает мелкие подробности соплицова белыми рефлексами.
— Без увеличительного стекла и не увидишь, но вот этот фрагмент, — коготь, который когда-то был костью указательного пальца, касается фотографии, — это что-то вроде лица, с обратной стороны даже коса есть, но все это растянуто по вертикали, смотри: нос, губы. Тут и тут. Метров семь, не меньше.
Он показывает следующие снимки. Я наклоняюсь, чуть ли не клюю носом альбом. Свет лампы нагревает мне лицо и шею.
— Больше фотографий у нас нет, камера не выдержала мороза. И вообще, это должно было стать хроникой борьбы за свободу, а не паноптикумом льда.
Я снова сажусь прямо; ладони остаются в кругу дрожащего света — я отвожу их, когда Коржиньский глядит на них.
— Дальше за тем фрагментом, — продолжает он, откашлявшись, — был залив, то есть — разрыв во льду внешней формации и пролом, ведущий вовнутрь, словно коридор между белыми стенами. Я хотел попробовать въехать туда, во всяком случае, увидеть, что скрывается внутри соплицова, если там кроется больше того, что мы уже увидели. Командир запретил.
…Тогда, сразу же за поворотом коридора, во второй, восточной стене, мы увидели того парня, плененного во льду. Фотографий нет, ты должен поверить моей памяти. Он был погружен в соплицово до самых ребер. Только застрял он там, не стоя, скорее — лежа, метрах в трех над землей. Над ним еще свешивался язык смерзшейся массы с замкнутой внутри половиной гончарного круга; весь этот массив был почти что полукруглый. На парня во льду мы обратили внимание сразу, но после того, как кто-то крикнул: «Дышит!», увидели облачка пара перед синюшным лицом, под свешенной на грудь головой, закрытой волосами в инее. Он жил. Дышал.
…Разбить соплицово! Но мы едва могли приблизиться настолько, чтобы просто коснуться несчастного — мороз шел резкими волнами; сделаешь вдох поглубже, и душа промерзает. Кто-то выстрелил в стенку, метром ниже от плененного. Пуля застряла во льду, не показалось хотя бы щербины. Что делать? Командир приказал разжечь костер под парнем. Мы снесли ото всюду хворост и дерево, зажгли. Благодаря этому, можно было какое-то время стоять рядом, подвести к стенке коня. У меня еще оставалось немного самогона, я хотел напоить несчастного с седла. Но он был без сознания, вяло свисал. Я не мог открыть ему рот, а влить жидкость в горло никак не удавалось — голова у него была опущена вниз, насколько это было возможно в соответствии с анатомией; он лежал в этом льду спиной к небу, лицом к земле, словно придавленный прозрачными стеклами сверху и снизу до того, как сумел бы из под них выползти. Тогда до меня дошло, что, в самом лучшем случае, мы только подарим ему пару часов жизни — или же сократим муки, какой выход был бы хуже? Если, и вправду, он пришел бы в себя перед смертью… Гибнущие от мороза, как правило, засыпают, вроде, они даже не осознают приближения смерти, так мне говорили. Тогда зачем же его будить? Половина внутренних органов, кишки, печень, почки — наверняка уже превратились в лед. А что дышит — не человек — у мертвеца тоже волосы и ногти растут.
…Я провел ладонью по его груди (парень был в грубой конопляной рубахе), чтобы узнать, докуда доходит жизнь. Ладонь — тут Тадеуш Коржиньский поднес руку к лампе и растопырил перед ней черные культи пальцев — соскользнула на лед, может, конь пошевелился подо мной, или я сам утратил ориентацию в отбирающем все мысли холоде… я прикоснулся. И примерз. Видимо, орал я страшно, мне говорили, что вопил я так, словно с меня шкуру сдирали. Оно и правда, кожа отходила от тела словно рваная бумага. Конь перепугался, отскочил ото льда и от костра. Я упал. Пальцы — он пошевелил перед лампой тем, что от них осталось, словно играя отбрасываемыми тенями — так ко льду и пристали. Упал я на острый выступ, выбил несколько зубов, рассек кожу. Вот, остался шрам.
Улыбаясь, он наклонился ко мне. Шрам кривился на его лице симметрично лишенной радости улыбке; толстая черта, будто след от дуэльной пули.
— Меня оттащили, перевязали руку. Мороз запек раны. Напоили той самой водкой, которой я хотел напоить парня во льду. Потом я заснул. Утром парень уже не дышал; темный иней нарос на веках, на носу, на губах. Я пошел туда с длинным факелом, выжег пальцы из льда, через несколько минут они отпали. Весь большой палец и остатки трех других. За ночь они успели глубоко врасти в лед соплицова. Отпечатались ли в нем и их формы? Я присмотрелся к большому пальцу. Он был попросту откушен — следы явные, разорванная мышца у основания и еще торчащий в нем, заклиненный между костью и жилой, зуб — мой собственный коренной зуб, который я потерял во время падения.