Юрий Брайдер - Замок ужаса
Нож, лежащий на столе, словно бы совершил прыжок, чтобы очутиться в его руке, а мой хмель улетучился без остатка при виде человека, который быстро нанес себе несколько ударов лезвием, стараясь перерезать горло…
Я и фельдфебель бросились на него и вырвали нож, но должны были сознаться, что слишком поздно: на беглый взгляд, ранения не могли кончиться выздоровлением.
И все-таки он выздоровел и явился обратно в свою часть, откуда по собственной просьбе был переведен на бронепоезд. Я тоже перевелся бы на его месте: не надо было иметь много прозорливости, чтобы на всех лицах читать болезненное любопытство и плохо скрытую уверенность, что расплата за третью осечку неминуема. В это верили все и об этом говорили слишком громко — речи могли доходить до его слуха…
Теперь мне известно, что на бронепоезде ничего не знали о его предыдущих похождениях, и поэтому его смерти, последовавшей во время ночного боя, смерти при захлебывающемся такании пулеметов, со вспыхивающими во мраке огоньками ответных выстрелов и напряженной суетой перебежек, — не было придано никакого сверхъестественного значения.
Но меня — меня мучает все происшедшее, — поневоле напрашивается вопрос: о чем оно свидетельствует?
О том ли, что я и другие, бывшие свидетели этих сцен, — своим необдуманным поведением и намеками наталкивали Гржебина на мысль о его обреченности, которая в результате превратилась в манию, или же — то было наказание, низринувшееся из таинственного мира неведомых сил, за кощунственное поведение?
Кроткий лик Христа чудится мне в поднебесьи, и мне хочется воскликнуть:
— Ты, о Ты, Всепрощающий! Доколе Ты будешь переносить поругание Твоих храмов, которые, камень за камнем, кощунственной рукой растаскиваются на моей Родине? Разве действительно нет предела твоей кротости, необъятной, как эфирный океан Вселенной?
Маньчжурская принцесса
I
Когда меня, как единственного друга художника Багрова, спрашивали, почему он так внезапно исчез из Харбина и где он теперь, — я отвечал пожатием плеч и коротким — «не знаю», — а в большинстве случаев отделывался молчанием, потому что Багров категорически запретил мне говорить об этом вплоть до назначенного им дня… Впрочем, меня скоро и совсем перестали спрашивать о нем; память об исчезнувшем подчас бывает не долговечнее тени бегущего по небу облачка: промелькнуло темное пятно — и нет его… Я даже улыбнулся, хотя боль и искажала мою улыбку. А однажды она стала похожей на плач, когда один из моих знакомых сообщил, что видел Багрова в Шанхае — в баре… Он был, будто бы, в элегантном костюме и белой панаме…
Я улыбнулся, чтобы не заплакать; только я один знал, что Багрова нет в Шанхае, не было и никогда там не будет, что он уже подошел к той грани, за которой теряется след человеческий и начинается тропа вечности…
Но я не мог говорить об этом! Не мог, вплоть до сегодняшнего дня, когда я, наконец, получил то, чего ожидал со страхом, все еще в глубине души надеясь, что земная жизнь, полная радужных мечтаний и зовущая к отважной борьбе, перетянет чашу весов с жуткими, потусторонними тенями, и мой друг будет жить…
Но надежда была слаба, как болотный огонек, живущий до первого дуновения, и сегодня утром предчувствия так стеснили мою грудь, что я то и дело бросал боязливые взгляды в окно, на пустынный переулок, в ожидании посланца с известием о смерти моего друга. И когда хозяйка пришла сказать, что оборванный буддийский монах звонит у дверей и требует меня, — я был совершенно подготовлен к этому и спокоен. Я даже поправил хозяйку, сказав, что это — не буддийский, а даосский монах, хотя — где же ей разбираться в этом и для чего?..
Я перешагнул порог и на веранде встретил взгляд сухощавого, спокойного и бесстрастного, — как маньчжурское небо, как степь, — монаха.
Не говоря ни слова, он передал мне сверток, низко поклонился и сразу стал спускаться обратно по лестнице. Я пытался его остановить, хотел пригласить в комнату, подробно расспросить, но он не останавливался и, поклонившись мне еще раз на ходу, ушел.
Тогда я понял, что ему дан был наказ не вступать в разговоры.
Я заперся в комнате и развернул сверток, хорошо зная его содержимое. С шуршанием оттуда выпала картина моего друга — «Маньчжурская принцесса» — и лоскуток бумаги с нацарапанным слабеющей рукою: «Свершается. Б».
И чем больше смотрел я в нездешние глаза девушки на картине, тем больше во мне зрела решимость раскрыть перед людьми тайну исчезновения Багрова, рассказать про «Маньчжурскую принцессу» и таинственные тропы, уводящие живых в вечность.
И еще захотелось мне дать хоть слабое понятие о душе человека и художника, который всех поражал неистовством своей необузданной фантазии; художника, который создавал полотна, где горы давили зрителя своей тяжестью, где ясно ощущались тысячелетия, застрявшие в змеевидных ущельях, и где в причудливых сплетениях корчились тела с запрокинутыми в исступлении страсти головами. Пышущие пламенем губы рвали там огненные поцелуи с задымившихся ртов…
Да, этот человек всегда отличался от нас, обыкновенных уравновешенных людей. Только он мог, покидая концертный зал, изливаться мне в странных жалобах:
— Почему мир так жесток? В нем есть волшебные звуки, музыка, говорящая духу и окрыляющая его возвышенным обманом о любви и вечной красоте, которых мы никогда не встречали среди людей!..
Это он, первый раз услышав гавайскую мелодию, распродал все пожитки и поехал на родину этих стонущих мелодий, чтоб остаться там навеки… Но так же быстро он вернулся оттуда возмущенный, и говорил, что Гавайи — громадный публичный дом для команд и пассажиров тихоокеанских судов! По его мнению, счастье и любовь покинули эту страну, как только там стали высаживаться купцы и чиновники цивилизованных стран… Он был жестоко обманут!
И гибель этого человека началась как раз с того дня, когда он приехал ко мне, в затерянный в горной стране Чен-бо-шань китайский городок.
Я сдавал там китайскому коммерсанту партию жатвенных машин и имел неосторожность написать Багрову о прелести окрестных гор с вечно сизой пеленой дымчатого тумана и про девственные трущобы.
А через три дня после отправления письма Багров рано утром появился в моей комнате и со смехом стал тормошить меня в постели: я еще не вставал.
В тот же день, после обеда, сытые маньчжурские лошадки затрусили под деревянными седлами, унося нас в горы, которые мне хотелось показать своему другу.