Дмитрий Щербинин - Парящий
И вот, вспомнив о бабушке, он вспомнил и про отца, и про мать своих, вспомнил бледный, измученный лик матери; и, вместо мысли о прекрасных галактиках, к которым он должен был бы прорваться, пришла мысль, что он должен был сделать ей телефонный звонок еще от Димы, что теперь, должно быть, она очень волнуется - сейчас вот позвонит Диме, попросит своего сына к телефону...
И вновь на него налетел ледяной порыв - на этот раз все тело отозвалось болью, все загудело от холода, он развернулся от этих звезд нестерпимо прекрасных, и, казалось, в любое мгновенье готов открыться, вопреки всем законам забрать к себе...
Как же высоко он на этот раз залетел! Даже много выше, чем тогда на кладбище. Москва представлялась даже не скопищем домов, но сияющим этим мертвенным, электрическим светом облаком. Вокруг облака была тьма, а свет в разных его частях был то более яркий, то более узкий, и Ваня знал, что в каждой из этих электрических блесток живут или тешат себя подобием жизни люди, или системы людей - семьи. Он знал, что в каждом человеке - целый мир, и вот Москва уже представлялась ему исполинской, а темных безднах лесов висящей, электрической, болью наполненной, нервной, суетливой, гудящей галактикой... И где-то там была Лена, и отвергала его....
До этого он был сильно разгорячен, теперь холод так и прошивал его - это был уже какой-то совершенно не представимый холод, от которого мучительно, страшно болело его тело, от которого уже почти невозможно было двигаться.
А он вспоминал своих родителей - в основном мать, и молил к нее прощения, и начинал кашлять, и новые и новые сильные рывки выделывал. Тело трещало, и рвался и он рвался поскорее прочь, из этого ледяного неба. Быстрее, быстрее - он слышал как свистит ветер; он чувствовал, с какой огромной скоростью несется теперь вниз, и боялся, что потеряет сознание, что разобьется - и какая же это боль будет для его матери! Он слышал уже гул больших Московских улиц, и ужаснулся он этому гулу, свернул в сторону - под углом помчался в окружающую эту электрическую галактику темноту - ведь его родной город был где-то в Подмосковье. И только когда, когда он снизился настолько, что крона одного из деревьев его хлестнула, понял Ваня, что заблудился. К этому времени полет его уже значительно замедлился, и смог остановится, повис в воздухе, касаясь мягкого изголовья березовой кроны. Восхитительно пахло свежестью ночного, спящего леса. Вот, встревоженные появлением Вани, стремительно промелькнули у его лица мирно спавшие до этого птахи. Он попытался было отдышаться, но тут поднялись из груди приступы сильного кашля, и вновь он почувствовал там, сокрытый в груди ледяной, прочный ком.
Теперь каждый вздох давался ему с болью, и он даже чувствовал в теле некоторую тяжесть, чего никогда прежде, во время полетом с ним не было. Его даже стало клонить к земле, он стал проваливаться в эту мирно спавшую, затрещавшую под ним крону, и пришлось даже сделать несколько усиленных движений руками, чтобы вернуться на прежнюю высоту. Движения эти тоже давались с небывалым прежде трудом, и вновь кашель стал сотрясать болевшее тело, и вновь его к земле потянуло.
Теперь он был сильно болен, и он знал, что, ежели опустится к земле, ежели попробует идти ногами, то и шага не сможет сделать. Надо было бороться, надо было опять подниматься в воздух и высматривать среди этих темных просторов гудящую линию - шоссе. То, что было в дальнейшем напоминало ему давний сон, который приснился ему как-то в детстве, когда он был болен. Тогда приснилось ему, будто он - бумажный самолетик, запущенный с балкона их квартиры (а он в детстве очень любил запускать самолетики, и, чем дальше они улетали, тем было ему веселее. А один раз самолет улетел за крышу ближайшего дома) - так вот, во сне, ему, Ване-самолетику, требовалось перелететь через соседнюю крышу, которая этажом поднималась выше их балкона. И ему постоянно потребовалось прилагать усилия, рваться все выше и выше... Именно такое происходило и теперь - постоянная, очень долгая борьба - все вперед, жажда подняться хоть немного повыше. Тогда, во сне, он знал, что за крышей того дома его будет ждать некое прекраснейшее таинство - здесь же он только ради матери своей старался, бился, боролся с этой слабостью. Как же он обморозился там, на огромной высоте!..
И, все-таки, через какое-то очень долгое время, он увидел шоссе, полетел к нему... В последствии, в голове его вспыхивали строки приведенные ниже. Он совсем и не знал, откуда эти строки взялись на самом деле, однако, казалось, что именно в этом отчаянном, мучительном полете, они и пришли к нему:
- Бывает тяжко, все вперед чрез годы пробиваться,
Чрез дни лететь, вперед, вперед, и тлена не касаться.
Вновь видеть цель, святую цель и духом собираться,
И пробиваться через лень, и для любви свершаться.
Борьба, мучение - вперед,
Мы разбиваем жизни лед,
И мы не можем долго спать,
Мы сны здесь станем воплощать.
Так много дел - жизнь коротка,
В изгибе каждой ветки,
Не можем - нет, не может спать,
Мы всех должны учить летать!..
Он плохо помнил последнюю часть пути, как добрался он все-таки до дома (как вообще нашел затерянный среди лесных просторов городок). Но вот он уже стоит перед дверью, вот роется в кармане... А до этого он еще подлетал к родному окну, и даже постучал в него, но потом уж и в своем полубреду осознал, что делает, и отдернулся вниз к подъезду. Он не мог найти ключей (должно быть, они выпали во время его воздушных кувырков), и вот пришлось делать над собою усилие, и звонить. После показавшейся ему нескончаемой паузы, дверь отворил отец, и даже не поинтересовался, где он столько времени пробыл. А отец выглядел очень осунувшимся, бледным; он проговорил, даже и не глядя на сына:
- У матери давление... Так что ты тише - проходи в свою комнату...
Ваня едва на ногах держался, и очередное, огромное усилие ему над собой пришлось выделать, чтобы сдержать тот сильный, страшный кашель, который поднимался из груди его. И он надеялся только прорваться незамеченным в свою комнатку, да уж и лежать там, хоть день, хоть два. Но, все-таки, когда в коридоре он стащил, и отбросил куда-то ботинки, его окликнула мать. Конечно, он не мог ослушаться, и не пойти в ее комнату. В первое мгновенье, как вошел, так едва и не вскрикнул. Мать была такой бледной, такой невесомой, что вспомнилась Ване мертвая бабушка, и тогда же он себя проклял, назвал мерзавцем, за то, что мог помышлять, воздыхать о Лене, когда родной, близкий, действительно любящий его человек так мучался. Ведь она потеряла свою мать, а теперь вот и он заставлял ее волноваться. И, все-таки, Ваня чувствовал себя так плохо, что сейчас больше всего хотел уйти, чтобы только не увидела она его тягостное положение, чтобы только кашель не услышала. А как тяжело было сдерживать этот кашель - он так и подымался из груди, так и рвался - ледяной, мертвенный. К счастью, в комнате было почти темно, и она не могла разглядеть его иступленного, посиневшего лика. И он, едва ли себя помня, повалился перед ней на колени, и зашептал: