Теодор Старджон - Умри, маэстро! (авторский сборник)
— Попробуй эти, сукин сын! Мофф нагнулся, чтобы поднять, выпрямился.
Крикнул:
— Криспин, это.., это пальцы!
Сложился пополам и рухнул на пол между стульями.
Криспин издал такой же звук, какой получился у меня, когда я дунул в микрофон. И бросился вперед. Схватил меня за пиджак и за пояс и поднял в воздух. Фоун завизжала: "Дон!!", и тут он швырнул меня на пол. Я завизжал еще сильнее, чем Фоун.
Должно быть, я на секунду отключился. Открыл глаза и увидел, что лежу на полу. На левой руке было два локтя. Я пока этого не чувствовал. Криспин стоял надо мной — нога слева, нога справа. Остальных он отпихивал; все рычали, как псы. Казалось, в Криспине миля росту. Он спросил:
— Почему ты так поступил со Скидом? — Голос у него был спокойный, глаза — нет. Я простонал:
— Что-то с рукой... Криспин дал мне пинка.
— Дон! Позволь мне... — Началась толкотня, и сквозь толпу пробилась Фоун. Упала на колени рядом со мной и неожиданно сказала:
— Привет, Флук.
Я снова заплакал. Тогда она сказала:
— Бедняжка. Он сошел с ума.
— Бедняжка?! — заорал Сторми. — Да он...
— Флук, зачем ты это сделал? — спросила Фоун.
— Он никак не умирал, — сказал я.
— Кто не умирал? Скид?
Они меня совсем достали. Тупицы.
— Латч, — объяснил я. — Латч не хотел оставаться мертвецом.
— Что тебе известно о Латче? — прохрипел Криспин.
— Обожди! — огрызнулась Фоун. — Что дальше, Флук?
Я спокойно объяснил:
— Латч жил в гитаре Скида. Я должен был его выгнать.
Криспин выругался — никогда раньше не слышал, чтобы он ругался. Рука начала болеть. Фоун медленно поднялась с колен.
— Дон... — Криспин в ответ фыркнул. Фоун гнула свое:
— Дон, пойми, Латч всегда беспокоился о Флуке. Он хотел, чтобы Флук понял, что он нам нужен. В нем есть что-то, чего нет ни у кого, только Флук не хотел в это верить. Он думал, Латч его жалеет. И мы все жалеем.
Гитара все играла. Поднялась в крещендо. Я дернулся и завыл:
— Скид!..
— Мофф, выключи эту штуку, — приказал Криспин. Через секунду гитара смолкла, и он посмотрел на меня. — Я знал: кто-то попадет в ловушку, но и думать не мог, что ты. Это запись, она воспроизводится через усилитель гитары. Когда я ее налаживал, сделал сотни записей... Я давно забеспокоился из-за наших непрятностей: то группа медных пропадет перед концертом, то музыкант, то целая компания. Чем больше думал об этом, тем картина становилась яснее: кто-то все подстраивает. И после несчастья со Скидом я подумал, что этот человек выдаст себя — хоть на секунду, — когда заиграет гитара. Но такого не ждал, нет!
— Отстань от него, — устало попросила Фоун. — Он же тебя не понимает.
Она плакала. Криспин повернулся к ней.
— А что прикажешь с ним делать? Поцеловать и простить?
— Я убить его хочу! — завизжала Фоун. Выставила пальцы с полированными ногтями — скрюченные, как когти. — Убить! Своими руками! Ты что, не понимаешь?
Криспина это ошеломило. Он отступил.
— Впрочем, все неважно, — тихо проговорила Фоун. — Мы и теперь не можем не спросить себя: чего бы хотел Латч?
Наступила мертвая тишина. Фоун спросила:
— Вы знаете, что Флука в военное время освободили от армии?
Никто не ответил.
— Крайняя уродливость лица. Такое было основание для отсрочки.
Наведите справки, если не верите. — Она медленно покачала головой и посмотрела на меня. — Латч так старался щадить его чувства.., и мы все старались. Латч хотел, чтобы Флуку поправили лицо, но не знал, как подступиться — насчет этого Флук был патологически чувствителен. Понимаете, Латч слишком долго медлил, и я медлила, и вот что вышло. Говорю вам, теперь надо это сделать и спасти то, что осталось от.., этого существа.
— Заплати добром за зло, а? Так можно далеко зайти... — сказал Сторми.
Остальные заворчали. Фоун подняла руки и снова спросила:
— Так чего бы хотел Латч?
— Я убил Латча, — сказал я.
— Заткнись, мразь, — сказал Криспин. — Договорились, Фоун. Но послушай. После того, как он выйдет из больницы, — мне плевать, пусть выглядит, как Хиди Ламар[5] — чтобы он мне не попадался, иначе я его скручу и разделаю тупой пилкой для ногтей.
Тут я наконец-то вырубился.
Потом было время, когда я лежал, уставясь в белый потолок с закругленными краями, уходящий во все стороны, и было время, когда я смотрел сквозь дырочки в бинтах. Ни разу не проронил ни слова, и мне тоже мало что говорили. Кругом были чужие люди, они знали свое дело, и мне это было в самый раз.
Нынче утром они сняли бинты и дали мне зеркало. Я ничего не сказал.
Они ушли. Я посмотрел на себя.
Не бог весть что. Но клянусь Богом — могу назвать вам сотни людей, более уродливых, чем я. Перемена, в которую не всякий поверит.
Так что, убил ли я Латча Кроуфорда?
Кто был этот мудрец-хитрец, фокусник-покусник, остряк за так, книжник-подвижник, что сказал: "Зло, которое творят люди, живет и после них..."? Болван не знал Латча Кроуфорда. Он творит добро.
Посмотри на парня в зеркале. Это сотворил Латч.
Латч не умер. Я никого не убивал.
Ведь говорил я вам, говорил, говорил, что хочу жить на свой треклятый манер! Не нужно мне этого лица! И теперь я все это написал и ухожу. Не удалось тебе заодно сделать меня хорошим парнем, а, Латч? Уйду через фрамугу. Смогу пролезть. И — мимо шести этажей, лицом вниз.
Фоун...
Музыка
Больница…
Отсюда не выпускают, даже когда звон тарелок и бессмысленная болтовня и жалобы раздражают меня. Они знают, что это раздражает меня, должны знать. Кругом крахмал, скука и ярко-белый запах смерти. Они знают. Знают, что я ненавижу это, поэтому каждый вечер повторяется одно и то же.
Я могу уйти. Не на самом деле, не туда, где люди ходят не в серых халатах и не в длинном белье, вызывающем зуд во всем теле. Но я могу выйти во двор, где видно небо, где пахнет рекой, где можно выкурить сигарету. Если плотно закрыть дверь, направиться прямо к забору, осторожно смотреть и осторожно вдыхать воздух, можно забыть о том, что творится внутри здания и внутри меня самого.
Я люблю вечера. Зажигаю сигарету и смотрю на небо. Оно покрыто облаками, а между ними — просветы. Холодный воздух бодрит меня, а внизу, на реке, длинная золотая лента лежит на воде и тянется к свету на другом берегу. И снова ко мне приходит моя музыка, потихоньку, потихоньку, настраивается. Я горжусь этой музыкой, потому что она моя. Она принадлежит мне, а не больнице, как какое-нибудь белье, от которого чешется тело, или серые халаты. Больница — это старые здания и заборы красного кирпича и множество санитарок, которые ловко справляются с подкладными суднами, но ни в ком, ни в чем там нет никакой музыки.