Сергей Малицкий - Легко (сборник)
— Не сдохла еще. Уйди.
Зуев сходил на родник, снова поставил на огонь ведро с водой, бросил в чугунок нечищеную картошку, присел на березовый чурбан. Сил не осталось. Чувствуя, что начинают снова ломить виски и тяжелеть губы, встал и вошел в дом. Она сидела у окна, опершись руками на скатерть, и смотрела в никуда. Зуев открыл комод, достал белую тряпицу, завернул в нее полбуханки черного хлеба и, побрызгав водой из чашки с отломанной ручкой, положил на солнечный подоконник.
— Лето, — сказала она в никуда.
Зуев пошел к двери, она спросила в спину:
— Зачем подобрал меня?
Он замер на секунду, затем, не оборачиваясь, почему-то кивнул и вышел.
16
Она открыла, выламывая куски засохшей замазки, маленькое окно, высунула подол шелкового платья, крикнула во двор:
— Зуев! Я могу это надеть?
Зуев кивнул и потом, когда она скрылась, почему-то тихо сказал сам себе:
— Да.
Она показалась на пороге, кутаясь в простыню, взяла ведро с теплой водой и ушла в дом. Через минуту, одетая, вышла на крыльцо.
— Ну, как?
— Да, — почему-то опять сказал Зуев.
— Ничего, — согласилась она. — Подходит к зеленым пятнам. Синяки быстрее сойдут, чем зеленка смоется. Перестарался ты, Зуев.
Зуев смотрел на нее и думал о том, простит ли его Катя, что он отдал это платье?
— Как насчет поесть? А то уж бока ввалились.
17
Ели молча. Пока он мусолил одну, она съела три картофелины из пяти, потянула руку к четвертой. «Так за неделю месячный запас съедим», — подумал Зуев. Хлеб впитал в влагу и стал мягче, но он отчетливо видел, что есть ей больно. Она жевала медленно и осторожно, с трудом двигая разбитыми губами. Когда язык попадал на осколки выбитых зубов, замирала, и в глазах повисали слезы. Потом сунула в рот кусок сахара, но пить уже не могла, поэтому задрала голову и просто вылила теплый чай в рот. Проглотила с трудом. Зуев поднялся, подошел к кровати, лег. Слабость навалилась, не давая вздохнуть.
— Самая лучшая диета. Слышишь, Петр? Нехорошо. Девушка на полу, а мужчина, джентльмен, можно сказать, на кровати? Я уж не говорю о милосердии к раненым.
Зуев смотрел в потолок, почти не слыша ее, и вновь плакал. Глаза и щеки его были сухи, губы неподвижны, но слезы, неосязаемые слезы лились внутрь неостановимым потоком. И, всплывая на волнах этих слез, поднимаясь из раскаленной и безводной пропасти остатка жизни, Зуев получал облегчение. И нити, на которых дрожал его булькающий комочек, казались уже прочными и толстыми. Но плакал он не из-за этой недоподстреленной молодой и неугомонной и не из-за того, что остаток его дней вместо неторопливого разматывания трещал, как спиннинговая катушка, когда утаскивает стремительно леску в зеленую глубину громадная рыбина. И не от слабости или усталости. Просто мужские невыплаканные слезы скопились в нем к старости черным озером, размыли наконец берег и хлынули неудержимым потоком. И в этом потоке, как пассажиры разбитого судна, влекомые неумолимым водопадом на страшные камни, мелькали лица близких, знакомых и еще неведомо кого.
— Эй, Петруха! Овчинку-то хоть дай, накрыться!
18
Она увязалась следом, когда Зуев, вооружившись самодельной тростью, выструганной из ветви старой яблони, отправился пройтись по деревне. После получаса тяжелого забытья он вышел во двор и увидел ее за поленницей Она пыталась вылить на себя согревшуюся воду. Мелькнул синий кровоподтек под правой лопаткой, красные полосы и ссадины. Не сумев поднять ведро, она поставила его на поленницу, присела и опрокинула на себя. Затем встала, натянула сразу же намокшее и облепившее небольшую грудь платье и показалась вся, с сожалением рассматривая испачканные в земле ноги.
— Никаких условий. Грязь одна!
— Это земля, а не грязь, — с укором сказал Зуев и пошел прочь.
— Петр Михайлович! — крикнула она вслед. — А ты от излишней вежливости не умрешь! Вообще-то положено говорить «с легким паром». Ты куда? Эй!
Зуев молча открыл калитку и, приминая ногами молодую крапиву, заковылял вдоль еле живого штакетника по бывшей улице. Где-то сзади она вдруг заойкала, попав на крапиву босыми ногами, но не остановилась, а только замолчала на несколько мгновений, чтобы затем добавить в голос плаксивые нотки.
— Ты вообще хоть знаешь, что такое женщина? С женщиной так нельзя. Молчать нельзя. Уходить нельзя. Стрелять в женщину нельзя! По буеракам водить босую нельзя! Да стой же!
Он остановился, обернулся. Она сидела на траве, подтянув под себя обожженные крапивой ноги, терла их ладонями и плакала.
— Чего смотришь? Дурак. Больно же!
— Крапива, — объяснил Зуев.
— Куда ты уходишь!? Почему вы все уходите!?
Зуев вздохнул, оглянулся. Потянулся к высокому кусту с темными листьями и черными ягодами, наклонил одну ветвь прямо к ее лицу.
— Держи.
— Что это?
— Ягода.
— Как называется?
— Где как. У нас пирусом зовут.… Звали.
— Ничего. Куда идешь-то?
Зуев сорвал одну ягоду, вторую, положил в рот. Ничего не почувствовал. И это уже ему не дано.
— Никуда. Тут сад был знатный.
Он сделал несколько шагов в сторону, потянулся к старой яблоне, поймал в ладонь ветку.
— Семен сажал. Антоновка. Завязалась. Яблоки будут. Антоновка — первые яблоки. Желтеют, как сахар становятся. Хоть суши, хоть варенье вари. А если свежее, да порезать, да в чай под кипяток, просто заграница.
— Ты хоть за границей-то был?
Зуев не ответил. Катя очень любила яблоки с этой яблони. И когда умирала, все просила яблочко. Только разве найдешь его в мае месяце? Еще и до скороспелки не меньше месяца, а она лежит серой тенью и шепчет: «Петя, яблочка хочется».
— Алло! Зуев? Ты здесь или где? Я спрашиваю, ты за границей был или нет?
— Был, — ответил Зуев.
— Это где же?
— В Польше.
— Челнок, что ль?
— Что? — переспросил Зуев и вспомнил вдруг, как он почти мальчишкой, семнадцатилетним солдатиком, ходил за самогоном в польскую деревню и заставлял старого поляка тут же на крыльце собственного дома пробовать вынесенный самогон. Отравиться боялся. А ведь мог еще тогда. Тогда еще мог умереть. Тогда бы не было ничего. Пашки бы не было. Его и сейчас нет. Или может есть? Может, забыл отца своего, но жив? Хорошо бы, если забыл.
— Тебе сколько лет, Петр?
— Семьдесят два.
— Когда родился-то?
Зуев помолчал, пытаясь вернуться из поднимающегося в голове тумана. Ведь не праздновал никогда. Так.
— В середине октября. Пятнадцатого числа.