Александр Бушков - Господа альбатросы
Зал убито молчал.
— Перейдем ко второму пункту. — Пастраго допил остатки и спрятал баклажку. — К вопросу о женщинах, то бишь про баб-с. Любовь — это, скажу вам, такое чувство… — он вздохнул, как уэллсовский марсианин. — Одним словом, венец и квинтэссенция. Трепетное дрожание обнаженного электрического провода. Погоди, где-то тут балалайка была?
Он отодвинул окостеневшего Тютюнина, пошарил под столом, вытащил за гриф обшарпанную месткомовскую гитару и уверенно взял несколько аккордов. Тютюнин сидел в воздухе, как на стуле, придя уже в каталептическое состояние. Сбоку слышалось грозное сопение Адамяна.
Угадав мелодию, Брюс в глубине зала стал подыгрывать на баяне Пастраго запел:
Постель была расстелена,
а ты была растеряна…
— Ну, вы поняли, к чему я, — продолжал он, небрежно швырнув гитарой в Тютюнина. — Ведь поняли, кобели? Ишь, скалитесь… Но скажите-ка вы мне, написал бы Ваня Петрарка свои услаждающие барабанные перепонки многих поколений сонеты, случись ему переспать с Лаурой? Молчите, паршивцы? Нешто в постели дело? Вы! — Он патетически воздел руки. — Вы же, сволота с воздушного флота, напрочь разучились чисто, нежно, возвышенно и романтически любить! И не оправдывайтесь, нечего врать, я сам давно такой стал, не проведете! Зеферические колыхания влюбленной души вы променяли на риск словить вульгарный триппер! Высокие переживания вы заменили самой пошлой сублимацией — все эти ваши официантки, лаборантки, хиромантки… Что вы там бормочите, эй ты, рыжий в пятом ряду! Кто теоретик чистой воды? Да я сто раз ловил, к твоему сведению, я к профессору Рабиновичу как домой хожу, вопросов уж не задает! А ты тут мне поешь! — он погрозил пятому ряду волосатым кулачищем. — Резюмирую: вы полностью оскотинились и разучились любить, поганцы летучие, Икары похмельные. И вы, и я — одинаково неприглядные личности, только я понимаю насчет себя, какое я пропащее дерьмо, а вы насчет себя — пока что нет. Но как клюнет вас… Конец лекции. Вопросы будут?
Зал ошарашенно молчал. Потом взорвался дикой овацией, какой никогда не удостаивался даже Президент Всей Науки. Пилоты с первых рядов, ломая стулья, ворвались на сцену, схватили профессора Пастраго, подняли на руки и понесли к выходу. Остальные хлынули следом, вопя, свистя и аплодируя. Плывя над головами, профессор благожелательно улыбался, раскланивался на все стороны и пожимал отовсюду тянувшиеся к нему руки.
Панарин не мог идти — его мотало от хохота. Кое-как справившись с собой, он побрел через опустевший зал. На сцене Адамян, сграбастав Тютюнина за глотку, прижал его к стене и зверски-ласковым голосом вопрошал:
— Ты мне кого привез, зараза профсоюзная? Тебя за кем посылали? У нас про что лекция планировалась?
— Разве ж я знал… — хрипел Тютюнин. — У него ж брошюры… И гонорис казус…
— Дурак ты, Тютюнин, — грустно сказал Адамян, отшвырнул полуживого предместкома и потащился за кулисы. Завидев Панарина, остановился, величественно взмахнул рукой, изрек:
— Все разрешаю. Хоть жрите друг друга. Только ключей не отдам, повозитесь, умельцы…
Панарин, идиотски хохоча, отправился в бар, там уже был полный кворум: играла музыка, плясали цветные огни, столики сдвинули в один длинный стол, профессора Пастраго усадили в красном углу и наставили перед ним бокалов, рюмок, фужеров. Как героя дня Панарина усадили рядом с Пастраго — тот благодушно гудел что-то в бороду, прихлебывая из всех бокалов помаленьку.
Заплаканная Зоечка принесла закуску. Зоечка и слезы — это мало вязалось между собой, и застолица взревела:
— Ты чего, Зойка?
Зоечка задрала подол, и Панарин понял, что означала загадочная фразочка Адамяна насчет ключей. Хитроумный Тарантул раскопал в библиотеке на «материке» чертежи средневекового пояса верности, сделал заказ ничего не подозревавшему заводу-поставщику и под угрозой увольнения по статье нацепил пояса на всех официанток, лаборанток и продавщиц.
Собравшиеся обозрели стальную скорлупу и растерянно почесали в затылках. Кто-то вздохнул:
— Система ниппель…
— А если автогеном?
— Шкурку опалим.
— Лазером?
— Тоже припечет.
— Мать вашу, механики, неужели не подберете отмычек?
— К этой штуке? — пожал плечами обер-механик, известный тем, что однажды изготовил самогонный аппарат из двух барометров и японской электронной игрушки. — Как на духу — бессильны, братие…
— Так это что же нам теперь? — заорал Леня Шамбор. — Братва, сарынь на кичку, котлы вверх дном, бунтуем!
— Тихо, шпана! — рокотнул Пастраго. — Какие же вы ученые, олухи, если не умеете нетрадиционно подходить к проблеме? Посуду мне! Алкоголя!
Он взял самый большой бокал и стал смешивать напитки по какой-то непонятной системе — одного плескал помногу, другого всего каплю. Зрители примолкли, только шепотом считали сорта набиралось что-то около тридцати.
— С Богом! — Пастраго картинно перекрестился и плеснул в замочную скважину своей дьявольской смеси. Через мгновение, показавшееся собравшимся вечностью, в замке что-то заскрежетало, заскрипело, залязгало, и «пояс верности» звонко упал на пол. Грохнули аплодисменты, профессор раскланялся. Зоечка, прижав к сердцу бокал, убежала на кухню, и там раздался дружный радостный визг.
— Вот так, судари мои, — Пастраго пригладил ладонью бороду, овладевайте эвристикой, то бишь нетрадиционными методами решения технических задач и жизненных проблем… Кстати, у вас лишней ставки в лазарете не найдется? Уж если повсюду нелетная погода — не принимают ни Саламанка, ни Урюпинск…
— Господи, Верфоломей! — Леня прижал руки к сердцу — Да ради такого человека мы всех наших врачей-вредителей разгоним, и будет у нас в лазарете родная душа!
— Это точно, родная душа. Многое у вас будет… — пообещал Пастраго, и в его глазах промелькнуло что-то новое, плохо вязавшееся с окружающим гаерством. Промелькнуло — и исчезло. Панарин мог и ошибиться по пьяному делу…
Захлопали пробки. В дверях духом бесплотным возник меланхоличный Тютюнин, робко присел на свободный стул и тихо попросил, глядя в пространство:
— Налейте, что ли…
— Наконец-то! — взревел Стриж. — Из Савла в Павлы! Ребята, за обращение Тютюнина в истинную веру — гип-гип!
— Ура! — взревела застолица.
И началось. Боденичаров, успевший слазить в террариум, вернулся с полным мешком черепах. Им прикрепили свечки на панцири, вырубили верхний свет и пустили черепах ползать. Зыбкие огоньки медленно плавали над полом, звенели бокалы, стучали вилки о тарелки, плакал быстро рассолодевший Тютюнин, и профессор Пастраго, задумчиво терзая гитару, напевал: