Эрнст Бутин - Поиск-86: Приключения. Фантастика
— Все знаем, — кивнул старик. — Закон такой.
— Придется, видимо, заглянуть к Сардаковым, — Фролов, прищурясь от солнца, поглядел на пароход. — Смущают меня эти пятеро… Ну, хорошо. Спасибо вам, — протянул ладонь, пожал руку старика. — Началась мирная жизнь, отец. Везите мясо, рыбу, дичь… — И собрав в складки лоб, повторил с усилием по-хантыйски: — Кул-воих-няви тухитых!
— Мал-мал понимаешь по-нашему? — Старик засмеялся, отчего глаза его утонули в глубоких морщинах. — Сделаем, как просишь, кожаный начальник. Больно ладно Никишка-ики тороговать стал…
— А у вас хорошее произношение, — удивленно сказала Люся, когда они шли к берегу. — Вы что, изучали остяцкий?
— Изучал, — Фролов усмехнулся, поглубже натянул фуражку на лоб. — В ссылке… — пояснил, поймав вопросительный взгляд Люси. — Правда, вместо пяти лет только год пришлось. Сбежал.
— «Веревочкой», по цепочке?
— Планировалось так, — Фролов поморщился, поежился. — Да не получилось… Хорошо, что остяк один меня подобрал, а то бы… — Помолчал, глядя мимо девушки остановившимися глазами. — Не знаю я остяцкого, милая Люся. И завидую тебе. Вот ты его здорово выучила.
— Ну уж, здорово, — она смутилась. — Просто сложилось так… Я же вам рассказывала про отца.
— Да, да, действительно, — ответил Фролов и рассеянно кивнул.
Он, конечно же, помнил, что Люся рассказывала об отце еще в девятнадцатом, когда ее, совсем девчонку, подобрали в освобожденном Тобольске бойцы четвертой роты и определили в лазарет сестрой милосердия. Фролов беседовал тогда с ней, окаменевшей в горе, и из того отрывочного рассказа у него сложилось впечатление о Люсином отце, убитом пьяным казаком, как о типичном, хотя и чудаковатом русском интеллигенте. Иван Евграфович Медведев, отец Люси, был одержим идеей изучить до тонкости остяцкие диалекты и для этого каждые вакации выезжал из Ревеля, где был преподавателем словесности в гимназии, то на Урал, то в Западную Сибирь. А перед самой империалистической войной перевелся в тобольскую гимназию…
И Люся задумалась: вспомнила отца — худого, долговязого, с всклокоченной бородкой, беспомощного в быту книжника и полиглота. Матери она не знала — та умерла от родов, и Люсю вынянчила сестра матери тетя Эви, часто повторявшая, когда девочка выросла, что такой любви, как у Ивана и Люсиной мамы, не было, нет и больше не будет. Тетя Эви уверяла, что отец Люси и на языках-то помешался только из любви к жене — начал с ее родного эстонского, а потом увлекся… Может, так оно и было — покойную жену Иван Евграфович боготворил, все знали это. Но, став постарше, Люся поняла и то, что языки отцу давались легко, играючи, поэтому едва ли мать была причиной отцовой лингвистической страсти. Девочка росла в атмосфере ежедневных рассуждений отца (говорить-то ему больше было почти и не с кем) о финском, ижорском, вепском, черемисском, вотяцком, венгерском, вогульском, остяцком и прочих угро-финских языках. Остяцкому отец отдавал предпочтение, считал, что этот язык наиболее близок праугорскому, и для постижения его тайн изучал составленные миссионерами-священниками азбуки: Егорова на обдорском диалекте, Тверитина на вах-васьюганском, а потом зачастил каждое лето вместе с дочерью в Приобье…
— У остяков что ни диалект, то, по существу, язык, — все еще мыслями в прошлом, проговорила негромко Люся слова отца. — Без практики тяжело.
Фролов снова рассеянно кивнул. Он не мигая смотрел на мелкую рябь солнечных бликов, плясавших по воде, а видел беспорядочное мельтешение сухих и колючих снежинок, которые швыряла в лицо январская вьюга шестнадцатого года, когда он, Фролов, потерявший в метели оленей, вымотавшийся, обессилевший, полз снежной целиной и вдруг, всплыв из очередного забытья, увидел прямо перед глазами серьезное строгое лицо своего спасителя — седобородого остяцкого старика с чуть раскосыми черными глазами.
3
Еремей закрепил последнюю морду в проходе запора — изгороди из кольев, протянувшейся от берега к берегу речки Куип-лор ягун, поднялся с колен, глянул в лесную чащу, где меж бородатых пихт и кедров уже скапливался, густел сумрак, и, подхватив небольшого сонного осетра, который давно, видать, застрял в запоре, неторопливо пошел к берегу по пружинистым жердям мостков.
Около огромной, в два обхвата, сосны-сухары бросил рыбину на мешок из налимьей кожи. Посмотрел на гладкие бугры ствола, напоминающие добродушно-удивленное щекастое лицо с небольшим дуплом-ртом, перевел взгляд на родовую метку «сорни най», которую вырезал, как только пришел сюда, — два, один в другом, человечка: сама Сорни Най, в ней урт Сатар — предок рода. Сходил с котелком к реке, принес воды. Открывая дедушкину сумку-качин, взглянул привычно на знак «сорни най», который был вышит плотно подогнанными бисеринками, сравнил еще раз с тем, что вырезал на сосне, и сдержанно улыбнулся — хорошо вырезал, точно. Достал из качина кресало, кремень-камешек, клубочек трута. Сноровисто разжег костер, повесил над ним на рогульке котелок и начал разделывать осетра.
Тоненько позванивали колокольчики оленей, которые, пофыркивая, паслись между деревьями; тяжелыми вздохами проносился иногда неясный шум по вершинам деревьев; негромко потрескивал, постреливал костер, шипел, когда в него выплескивалась вода из начавшего побулькивать котелка. Желтая заря тихо угасала за елями, тени сгустились и опять поблекли — из глубины неба, прямо над головой, выплыл, налившись прозрачной белизной, ломтик луны.
Колокольчики вдруг перестали вызванивать, но тут же зачастили, затрезвонили встревоженно; олени, хоркнув, метнулись в чащу.
Еремей рывком поднял голову и обомлел — на противоположной стороне поляны, то появляясь в залитых лунным светом прогалинах, то исчезая в тени деревьев, неторопливо брел, уткнув морду в белую пену ягельника, медведь — большой, сытый, округлый, с гладкой блестящей шерстью, переливающейся по буграм лопаток. Мальчик поднялся на ноги. Бесшумно снял с обломленной ветки сухары карабин. Укрепился на широко расставленных ногах.
— Э, чернолицый, пэча вола, — окликнул негромко медведя. Тот вскинул морду, замер. — Здравствуй, говорю, сын Нум Торыма, брат людей нашего рода, — чуть громче, стараясь произносить слова четко и уверенно, повторил Еремей.
Медведь заворчал, колыхнулся, хотел встать на дыбы.
— Не надо, пупи, не боюсь. Дедушка сказал: если хозяин не будет слушаться, возьми у него жизнь, — мальчик передернул затвор карабина. — А я не хочу убивать тебя. Ты отец урта Сатара, наш отец. Нельзя нам убивать друг друга. Иди отсюда, пупи. Здесь мое место. Мне его дедушка, Большой Ефрем-ики, отдал. Знаешь моего дедушку? Вот его ремень, посмотри… — Не спуская палец с курка и зажав приклад под мышкой, провел левой рукой по поясу, потрогал-поперебирал медвежьи клыки. — Видишь, сколько зубов твоих братьев? Хочешь, чтоб и твои тут висели?.. Рано еще тебе умирать. Вон какой ты сильный, молодой, тебе жить надо. Иди, пупи, нечего тебе тут больше делать!