Робертсон Дэвис - Мир чудес (Дептфордская трилогия - 3)
Виллар вытащил из кармана чистый белый платок, быстро свернул его трубочкой и всунул мне между зубов. Нет, "всунул" - не то слово. Я решил, что это начало какого-то необыкновенного фокуса, и с готовностью распахнул рот. Потом он развернул меня, поставил коленями на сиденье, стащил с меня штаны и совратил.
Быстро сказка сказывается... Я боролся и сопротивлялся, но он влепил мне такую затрещину, что я от боли расслабился, и ему удалось проникнуть в меня. Это было отвратительно; мне было больно, но, наверно, все кончилось довольно быстро. Правда, как я уже говорил, мне показалось, что длилось это целую вечность, поскольку я испытывал чувство, о существовании которого даже не догадывался прежде.
Не хочу, чтобы вы меня неправильно поняли. Я ведь не был каким-нибудь древнегреческим мальчишкой, открывшим для себя пресловутые радости однополой любви и жившим в обществе, которое знало и поощряло это занятие. Мне еще не исполнилось и десяти, и я не знал, что такое секс ни в одном из его проявлений. Мне казалось, что меня убивают каким-то позорным способом.
Невинность детей очень часто неправильно истолковывают. Лишь немногие из них - думаю, только дети тех богатых родителей, которые могут воспитывать своих чад, полностью изолируя их от жизни, - пребывают в неведении относительно секса. Ни один ребенок, росший в такой близи от деревни, в какой рос я, и в окружении школьников, возраст которых мог доходить до пятнадцати, а то и до шестнадцати лет, не может оставаться полным невеждой в том, что касается секса. Затронуло это и меня - хотя и неглубоко. Начать с того, что я несколько раз от корки до корки прослушал Библию - ее читал вслух мой отец. У него был составлен план чтений, который включал утренние и вечерние часы и предусматривал завершение всей книги за год. Я слышал эти звуки еще младенцем, а потом малым ребенком, задолго до того, как мог разобраться в их смысле. Я знал о том, что мужчины входят к женщинам и люди выращивают семя чресл своих, и я знал, что голос моего отца приобретал особую презрительно-негодующую тональность, когда он читал о Лоте и его дочерях, хотя я так и не понял, чем они занимались в той пещере, и считал: их грех в том, что они напоили отца своего. Я знал о таких вещах, потому что слышал о них, но они для меня не имели никакого отношения к реальности.
Что же до моей матери, которую мои однокашники называли "блядницей", то я только знал, что блядницы - мой отец тоже использовал местную версию этого слова и, возможно, не знал никакой другой - то и дело фигурируют в Библии, и всегда в нехорошем смысле, который для меня никак не был связан с реальностью. Глава шестнадцатая книги пророка Иезекииля - сплошной разгул блуда и разврата, и я содрогался, думая о том, как это, вероятно, отвратительно, но не догадывался, что означают эти слова даже в самом их очевидном смысле. Я знал лишь, что есть что-то мерзкое и постыдное, имеющее отношение к моей матери, и что все мы - мой отец и я - запятнаны ее позором, или развратом, или как уж оно там называется.
Я отдавал себе отчет в том, что существуют некоторые различия между мальчиками и девочками, но я не знал или не хотел знать, в чем они состоят, поскольку чувствовал, что каким-то образом это связано с позором моей матери. Блядницей можно было стать, только будучи женщиной, и у них, у женщин, было что-то особенное, делавшее это возможным. О том, что было у меня как у представителя мужского пола, мне строжайшим образом было сказано, что это греховная и постыдная часть моего тела. "Никогда не смей баловаться там у себя внизу" - этим исчерпывались наставления в области секса, полученные мной от отца. Я знал, что мальчишки, которые давились от смеха, глядя на бычьи яйца, делают что-то нехорошее, а я был воспитан так, что у меня их тайные грехи вызывали отвращение и ужас. Но я не знал почему, и мне никогда и в голову бы не пришло сопоставить эффектное бычье орудие с тем крошечным, что было у меня самого и с чем мне было строго-настрого запрещено баловаться. Итак, вы понимаете, что, не будучи полным невеждой, я оставался по-своему невинным. Не будь я невинным, разве смог бы я жить той жизнью и даже испытывать время от времени какие-то жалкие радости?
Иногда я испытывал эти радости в компании с тобой, Рамзи, потому что ты относился ко мне по-доброму, а доброта в моей жизни была большой редкостью. Ты единственный в моем детстве обращался со мной как с человеческим существом. Обрати внимание: я не говорю, что ты любил меня. Любил меня мой отец, но сносить его любовь было тяжелее (почти), чем ненависть, если бы он меня возненавидел. Но ты обращался со мной как с существом, принадлежащим к тому же, что и ты сам, виду, потому что, я думаю, ничего иного тебе и в голову не приходило. Ты никогда не старался быть как все.
Изнасилование было ужасным само по себе, потому что причинило мне физическую боль, но хуже всего было то, что совершалось оно над еще одной частью моего тела, о которой мне говорилось, что она греховная и постыдная. Лизл рассказывала мне, что Фрейд много писал о важности выделительной функции в формировании характера. Я об этом ничего не знаю и не хочу знать, потому что все эти идеи лежат за пределами моего понимания. У меня собственные представления о психологии, и они неплохо мне послужили. Но это изнасилование... оно было чем-то грязным и совершалось над тем органом, откуда - и это единственное, что мне было о нем известно, - должно выходить только что-то грязное и в максимально возможном уединении. В нашем доме для обозначения процесса выделения не было названия - лишь два или три завуалированных оборота, а то слово, что я слышал в школьном дворе, казалось мне ужасающе неприличным. Сегодня, как говорит Лизл, оно довольно популярно в литературе. Она много читает. Не понимаю, как писатели могут им пользоваться, хотя и были времена, когда я часто его употреблял в повседневной речи. Но в старости я вернулся к строгим правилам моего детства. Некоторые вещи трудно забыть. То, что сделал со мной Виллар, нарушало (в доступном мне смысле) заведенный природой порядок; а еще я боялся, что это меня убьет.
Конечно, это меня не убило. Но со мной в жизни не случалось ничего ужаснее этого, да плюс - тяжелое дыхание Виллара и журчащий поток экстатического сквернословия, которым он сопровождал свое действо.
Когда все закончилось, он повернул мне голову, чтобы увидеть мое лицо, и спросил: "Ну, ты как, малый?" Я до сих пор помню этот тон. Он и понятия не имел, кто я такой или что я могу чувствовать. Он был явно удовлетворен, и мефистофельская улыбка уступила место почти мальчишескому выражению. "Давай, давай, - сказал он. - Натягивай свои штаны и мотай отсюда. А если кому проболтаешься, Богом клянусь, я тебе яйца отрежу ржавым ножом".