Павел Амнуэль - Дорога на Элинор
Странный роман. Притягательный, как запретный плод, кислый, как недозрелое яблоко, вяжущий, как неспелая хурма, клейкий, как древесная смола… Оторваться невозможно.
Что же делать? Терехов думал об этом, стоя под душем, вода была слишком горячей, но его била мелкая дрожь, он никак не мог согреться.
Что скажут коллеги? Терехов свихнулся, изменил жанру, возомнил себя Сартром, Кафкой или, на худой конец, Коэльо с Пересом-Реверте.
Это будут слова завистников, потому что никто из них не способен написать ничего подобного «Вторжению в Элинор». И Терехов не способен тоже, но так уж получилось, такое выдалось стечение обстоятельств. Пусть это чья-то дьявольская задумка, но, черт возьми, если литературный скандал сам идет в руки, если все подстроено именно так, а не иначе, почему он должен сопротивляться и мучить себя вопросами, на которые все равно не найдет ответов?
И самое главное — не возвращать же Хрунову аванс, на самом деле! «Процесс пошел», — как говорил по иному, конечно, поводу бывший генеральный секретарь и первый президент бывшего Союза. Пошел издательский процесс, ну и пусть себе идет, не все в природе можно остановить. И не нужно.
Когда Терехов обтерся полотенцем и почувствовал, что перестал дрожать, он услышал, что в гостиной надрывался телефон. Надрывался по-особому — будто звук утомился звучать, и аппарат хрипел скорее по инерции, а на самом деле абонент на другом конце линии давно перестал надеяться на то, что его услышат.
— Да! — воскликнул Терехов, схватив трубку влажной ладонью.
Тишина. Ему послышалось чье-то легкое дыхание, но это, скорее всего, были помехи. Почему-то Терехову показалось, что звонит похититель-шантажист, тот самый, что слупил с него кусок и подсунул чужой текст.
— Эй, — сказал Терехов, переложив трубку от одного уха к другому, — зачем вы это сделали? Чего вам от меня на самом деле надо? Кто вы, в конце-то концов?
— Володенька, — сказал смущенный голос Маргариты, — ты извини, что звоню так поздно, но у тебя весь вечер странные гудки, будто трубка неправильно лежит, и я беспокоилась…
Терехов бросил взгляд на часы, висевшие на стене над компьютером — десять минут второго. Ночи, Господи ты боже мой! Маргарита никогда не звонила ему так поздно — собственно, для нее это было еще не позднее время, но она прекрасно знала, что Терехов ложится не позднее полуночи.
— Все в порядке, Рита, — раздраженно сказал Терехов. — Я сплю.
— А… У меня такое ощущение…
Услышав его голос и поняв, что волновалась напрасно, Маргарита не знала, что сказать. Действительно, с чего это она забеспокоилась? Ну, трубка лежала неправильно, все время сигналы «занято». Разве это повод?
— Спи, дорогой, — сказала Маргарита, но в голосе ее все-таки звучало сомнение: неужели напрасно женская интуиция заставляла ее раз за разом набирать номер? Что-то происходило с ее Володей, говорить он не хочет, и это совсем плохо…
— Спокойной ночи, — сказал Терехов и положил трубку. Он не хотел больше слышать голос Маргариты. Он не хотел ее больше видеть. Он больше не смог бы прикоснуться к ее матовой коже, к ее пухлой мягкой груди, к ее широким бедрам. Он уже давно не любил Риту, и они оба это понимали, но сейчас он ее и не хотел. Будто женщина из Элинора по имени Левия Гардена заняла в его мыслях, в его сердце место, принадлежавшее Маргарите по тому простому праву, что она была живой, а Левия — придуманной, да еще не им, а кем-то, и навязанной ему в героини, любовницы, оживленной его воображением и теперь казавшейся единственной живой женщиной в его окружении.
— Черт, черт, черт! — пробормотал Терехов.
Он едва доплелся до кровати и уснул прежде, чем сумел откинуть покрывало. И снилась ему ночь, какой не могло существовать в природе, ночь придуманного им Элинора. Во сне он почему-то не сомневался в собственном авторстве, помнил о нем и с этой мыслью проснулся, когда солнце поливало своим светом стены — один из лучей рикошетом попал ему на лицо, и когда Терехов открыл глаза, ему показалось сначала, что он не у себя дома, а в Элиноре.
«В моем Элиноре», — подумал он.
Почему он вчера сомневался в том, что способен написать такой роман?
* * *Обычно после сдачи готовой рукописи в издательство Терехов позволял себе не больше двух-трех дней отдыха от литературной деятельности. Не то чтобы он был приверженцем известного изречения Юрия Олеши «Ни для без строчки!» (Терехов был уверен, что придумано и сказано это было для красного словца, наверняка в жизни Олеши были дни и даже недели, когда он не сочинял ничего и даже подумать не мог о том, чтобы записать на бумагу какую-нибудь осмысленную строку), просто он полагал, что после каждого цикла рабочей активности организму требуется отдых — и не все ли равно, чем именно организм занимался: валил деревья, перебирал картошку на базе или стучал пальцами по клавиатуре? Каждый вид рабочей деятельности требует своего отдохновения. Повалил дерево — сыграй в карты и выпей чекушку. Написал роман — поезжай на природу, походи по лесу, посети знакомых, которые уже и думать перестали, что ты о них помнишь, а ты — вот он, живой и вполне пригодный к общению.
Отдых, безусловно, необходим, но длительный отдых расхолаживает, приводит к результатам, прямо противоположным тем, какие ты ожидаешь. Знакомый физик-теоретик говорил как-то, что отдых, превышающий неделю, выбивает его из колеи на целый месяц — приходится заново вводить себя в состояние мыслительной активности, без которого невозможно придумать ничего вразумительного. Писательство, по мнению Терехова, от работы физика отличалось разве только способом интерпретации фактов. Научная логика не совпадает с логикой житейской, вот и вся разница. А так одно и то же — физические эксперименты аналогичны жизненным, наблюдения за метеорами и какими-то там квантовыми частицами сродни наблюдениям за характерами и поступками, и обобщать писателю приходится практически так же, как физику, создающему единую теорию из разрозненных сведений.
Три дня отдыха — и следующий роман ждал, когда Терехов приложит, наконец, к нему свою руку.
Сейчас все было иначе. Третью неделю после того, как подмена рукописи была обнаружена, Терехов не находил себе места, по утрам занимался никчемной деятельностью — перечитывал написанное прежде, днем бродил по окрестным улицам, не уходя от дома слишком далеко — почему-то ему казалось, что он потеряется в городе, знакомом с молодости, улицы, по которым он тысячи раз ходил в обеих направлениях, казались ему чужими, он замечал то, что не бросалось в глаза прежде, и удивлялся этим открытиям — на Вавилова, где, по идее, ему был известен каждый камень и каждая выбоина в асфальте, Терехов обнаружил небольшой садик во дворе за мрачно-зелеными металлическими воротами. Садик был чахлым — три поникшие липы и пыльный куст, — но между деревьями стояла скамья с наполовину выломанным сиденьем, и здесь можно было приземлиться, смотреть на слепые стены окружавших двор домов и думать о чем-нибудь, может, даже о том, что раньше здесь была настоящая волшебная страна, описанная Уэллсом в рассказе «Дверь в стене», а потом мир изменился, и соответственно изменились все его волшебные отражения, и маленькая зеленая дверь стала огромными темно-зелеными воротами, прекрасный сад обратился в куцую липовую аллею из трех деревьев, а запах волшебства выветрился вовсе, перебитый запахом гари, уличного смрада и обычного человеческого неверия.