Марк Агеев - Паршивый народ
Обзор книги Марк Агеев - Паршивый народ
Марк Агеев
Паршивый народ
____________________
I
В годы 1923-24-й в Москве я был без работы и часто, почти ежедневно, шлялся в губсуд. Помещался губсуд в здании бывшего градоначальства, что на Тверском бульваре, и был разбит, сколько помню, на четыре зала заседаний, отличных друг от друга не только по размерам, но и по расположению в них прокурора и защитника. Так в зале и 1, самом большом, прокурор, если смотреть со стороны зрителей, сидел справа, а слева защитник. А в зале и 2 слева сидел прокурор, защитник же с обвиняемым справа. Такая неодинаковость размещения зависела, видимо, от расположения окон: место обвиняемого, а следственно, и его защитника неизменно отводилось у глухой стены, там, где окна не было. Разбирательства начинались часу в одиннадцатом и с перерывами затягивались нередко до ночи.
Когда слушалось большое дело, в особенности такое, которое давало надежду на расстрел, в зал набивалось множество народу, все скамейки были заняты, люди стояли плотной толпой в проходах и у задней стены, что в зале и 1 дозволялось, при этом, однако, часа через два начинало сильно вонять, у всех мутилось в голове, и председатель объявлял перерыв. Вытирая пот тряпкой, платком, ладонями, люди выходили в смежную залу для ожидания, закуривали Иру, Яву, Червонец, сходили по лестнице в подвал, где помещался буфет, иные, особенно жадно, боязливо приоткрывали дверь в залу в 2,3 или 4 и просунув голову и убедившись, что там слушается дело входили, на носках пробирались к свободной скамье' Каждое большое дело привлекало в зал на скамьи слушателей людей, незримо с этим делом связанных. Так, дело Еселевича пришли слушать с Ильинки валютчики, богато одетые люди с немосковской речью и золотыми зубами, многие с дамами, от которых пахло духами, в котиковых, каракулевых пальто. Еселевич, тоже человек с черной биржи, убил друга, заманив его в десять часов утра, под предлогом сделки" к себе на квартиру.
Вместе с Еселевичем привлекался, как пособник, молодой человек, владелец револьвера, из которого стрелял Еселевич.
Молодого человека этого, тоже имевшего сношения с валютчиками и дружившего с Еселевичем защищал Усов, защитник, в некотором смысле, замечательный: все судебные завсегдатаи знали, что если Усов взял на себя эту защиту, значит, он убежден в его невиновности. В деле Еселевича защита Усова вызывала поэтому тем больший интерес, чем меньше склонен был соглашаться с его доводами прокурор, жирный, рябой, взволнованно распаренный, как в бане, красномордый человек, с лошадиным волосом и дикими глазами. Уверенность в наличии соучастника возбуждало то, что труп был плотно сложен, чуть не сломан пополам, увязан в мешки и упакован в корзину.
Ну, Еселевич, мягко говорил председатель с болтающимся на носу пенсне в роговой оправе, ну, говорите же правду. Как вы, узкогрудный, прямо хилый, умудрились без посторонней помощи этакий трупище запхать в корзину. Ну, невозможная же это вещь.
Еселевич, стройный блондинчик, с нежным румяным лицом, мило, сконфуженно улыбаясь, то и дело взглядывал добрыми, голубыми лучистыми глазами на судей, на защитников, на прокурора, как бы взглядом и улыбкой спрашивая, понятно ли он показывает, не нужно ли повторить, изображал укладку трупа. Несколько раз в своих лаковых ботиночках на пуговичках с замшей он выходил из-за барьера к столу вещественных доказательств, где стояла плетеная корзина с распластавшимися черными цифрами железнодорожной маркировки. Холеными пальцами, оттопыривая мизинец, Еселевич поднимал крышку, заставляя корзину скрипеть. Бурные схватки Усова с прокурором следовали за этими объяснениями, возбуждая у слушателей восторг, у судей недовольство. Когда же, после долгого совещания, из оглашенного ночью приговора валютчики узнали, что Усов победил, что обвинявшийся в сообщничестве оправдан, в зале появилось нечто до сей поры в губсуде невиданное. Букет цветов.
Каждое новое дело привлекало новых слушателей из той среды, которой близок был обвиняемый. Был случай, когда пришли студийки, потом был процесс, привлекший инженеров, потом судейских, потом воров с марухами, потом базарных торговцев, потом кассиров, потом милицейских. Каждый день приходили новые люди замкнутые касты, где каждая новая каста имела свои, свойственные только ей, привычки, интересы, вкусы, остроты, даже язык, и удивительно становилось, сколько же в этой большевистской Москве этих бытовых перегородочек, которые, видно, имеют склонность разрушаться тем медленнее, чем горячей их жгут. И только одна, общая всем черта сказывалась тем острее, чем различнее были эти касты: подхалимство и предательство. Предательство по отношению к тому, кто уже попал под колеса судебной машины и сидел на позорной скамейке, там, за барьером, у глухой стены, предательство ради спасения своей если не участи, так службы, не останавливаемое ни товариществом, ни былой дружбой. Может быть, поэтому зал был потрясен, когда на процессе профессиональных взломщиков никто из обвиняемых и ни один из воров качестве свидетелей вызванных из тюрьмы, несмотря на усилия суда, друг на друга показывать не соглашался.
II
Мне жилось гадко эти годы. В маленькой комнате брат мой, его жена, мать и я жили и кормились на заработок брата 75 червонных рублей, которые он получал как 2-й счетовод в базарном отделении Промбанка. Меня же на службу никто не брал. Я был оборван, без образования, без специальности, меня отовсюду гнали. Мне было горько сознавать, что люди, отказываясь от моих услуг, поступают вполне добросовестно. И вот я ходил в губсуд мириться с жизнью. Бывало, судят какого-нибудь директора треста, от которого еще не так недавно зависело зачислить меня на работу, выдвинуть, положить хороший оклад, сделать меня, как мой брат говорил, "человеком". Бывало, судят такого, объявляют приговор, его, уничтоженного, жалкого, ведут к лестнице под охраной, а я с папироской и с чувством превосходства, которое доставляло мне тем больше приятности, чем оно было подлей, стараюсь пройти мимо, поближе взглянуть на него. В моей озлобленности, в презрении к человеку я уже верил, что не я один все, попадающие в залу губсуда, чувствуют то же. И вот случай убедил меня в моей ошибке.
Про дело Руденко я слышал еще за несколько дней. Человек этот был украинским коммунистом, партийного стажа имел три года, служил уже около двух лет в какой-то воинской части московского округа и был у начальства на хорошем счету, когда один из нижних чинов, сам родом из села Белой Церкви, его опознал, расследование велось в большом секрете. Из разных сел Киевской губернии были вызваны крестьяне и, подсылаемые под разными предлогами к Руденко, все, как один, показывали: это он. Уже после ареста я незадолго до того, как дело должно было слушаться в губсуде, "Вечерняя Москва" огласила показания хлеборобов. Руденко этот, по их словам, в течение трех лет, с 1918-го по 1921-й, водительствовал небольшой бандой на Киевщине, для набегов выбирал села победнее, подальше от железной дороги, у крестьян забирал продовольствие и девок, евреев же, мужчин и женщин, старых и молодых, убивал и младенцев не миловал.