Вионор Меретуков - Тринадцатая пуля
— Не понимаю, почему вы так меня не любите? Лично вам я пока не сделал ничего дурного, — смиренно произнес Берия. — А я, между прочим, отвечаю за вашу безопасность перед коммунистической партией. Вот у вас синячок под глазом, а у нас сразу потери: умер на боевом посту Александр Николаевич Поскребышев, — и скорбно добавил: — верный солдат революции.
— Слава тебе, Господи! — вырвалась у меня. — Одним говнюком меньше. Знали бы вы, как он мне осточертел! Повадился будить меня по ночам и водить к вашему хозяину. Мундир заставлял одевать…
— Умер бессменный помощник товарища Сталина, — лицемерно стонал Берия.
— А я-то здесь причем?
— Вы должны беречь себя! Говорил же товарищ Сталин, что ваша жизнь безраздельно принадлежит партии. Преданы суду и приговорены к расстрелу те двое, с которыми вы парились в Сандуновских банях.
— Их-то за что?!
— Они не оправдали высокого доверия партии и допустили ошибки, повлекшие за собой вашу безобразную драку с этим безродным космополитом Болтянским.
— Надеюсь, их все же не расстреляют? Они так славно обрабатывали меня вениками!..
— Приговор уже приведен в исполнение. На их место назначены самые лучшие работники. Товарищ Сталин распорядился выделить людей из своей личной охраны. От них вам точно не улизнуть. Слава Богу, что этот нехристь Болтянский был пьян и не смог нанести вам серьезного вреда! Не буду скрывать, — да вы, видно, и сами это знаете, — ваша смерть автоматически приведет к трагическому концу всех тех лиц, которые вернулись к жизни в результате материализации. Говорил я, говорил я им, не послушались меня эти идиоты из Политбюро! Предупреждал я всех, еще там, в Том мире, что ни в коем случае нельзя торопиться со всей этой музыкой, пока не доведен до совершенства механизм реинкарнации. И в итоге мы имеет то, что имеем. А имеем мы полную зависимость от вас…
— Вы не боитесь мне об этом говорить?
— Зная ваше человеколюбие, я совершенно спокоен. Вы прекрасно знаете, что если вам вдруг вздумается свести счеты с жизнью, то погибнет вся сталинская верхушка, то есть лучшие люди страны! Неужели у вас хватит духа пойти на это? Это же люди! Десятки людей! Я не говорю уже о вашей собственной жизни, которая тоже представляет известную ценность, хотя бы для вас. И потом, вы ведь человек в некотором роде верующий, а православная церковь, — тут Берия поднял вверх руку с вытянутым указательным пальцем, — а православная церковь крайне отрицательно относится к самоубийцам. Чего же мне бояться? И потом я же сказал вам о выделении специальной команды для вашей охраны. В конце концов, есть еще и крайние меры, к которым я бы пока не хотел прибегать…
— И что же это за меры? Договаривайте, черт бы вас подрал!
— Извольте! Сегодня состоится экстренное заседание Политбюро, где будет рассматриваться вопрос о лишении вас свободы. Думаю, Политбюро однозначно выскажется по этому вопросу, и вас, для всеобщей пользы, поместят…
— Ничего не выйдет, — спокойно сказал я.
— Это еще почему? — забеспокоился Берия.
— Я уже знаю, что такое свобода. И не променяю ее даже на жизнь. И как только я почувствую, что на мою свободу покушаются, я найду способ покончить разом и с собой и с вами. Понятно, старый ублюдок?
Спокойствие, однако, далось мне нелегко. Я кривил душой, мне вовсе не хотелось расставаться с жизнью, дарованной мне Богом, а потому священной и бесценной.
Но слова были сказаны и, видимо, они дошли до сознания моего собеседника. Берия в мгновение ока исчез. О чем они там, в своем треклятом политбюро, совещались и что обсуждали, не ведаю, но свободы меня никто не лишил…
Глава 18
…Лидочка в больнице. В Москву ее привез перепуганный Вася Бедросов. Я взял такси и помчался в Измайлово.
Вася встретил меня в больничном парке. Он был бледен. Мы обнялись…
— Ну, ты мужик крепкий, — сказал он, и в голосе его была отчужденность. — Дело худо. Она всё спрашивала о тебе…
Я побежал к входу в больничный корпус.
Когда Лидочка увидела меня, она скривила губы в какой-то особенной мудрой улыбке, как будто уже знала то, что мне знать пока было не дано, потом, сделав усилие, попыталась что-то сказать и потеряла сознание.
…И потянулись бесконечные черные дни…
У Лидочки отдельная палата. Я получил высокое разрешение главврача — постарался влиятельный нынче Вася — находиться при Лидочке даже ночью, и для меня поставили в палате раскладушку.
Я почти не отхожу от Лидочки, только изредка выползаю в парк посидеть на скамейке, погреться на солнышке и покурить. Иногда я брожу по этому унылому и грустному парку, похожему на хорошо ухоженное кладбище.
Походка у меня изменилась, я однажды, проходя мимо большого зеркала на первом этаже у гардероба, подсмотрел за собой. Вялый, изможденный высокий человек шел, сгорбившись и подволакивая ноги.
Когда я возвращаюсь в палату, то вижу бледное лицо девушки с заострившимся профилем. Она с трудом дышит. Ее прекрасные глаза закрыты…
Я сажусь на стул рядом с шатким больничным столиком, на котором стоят графин с водой и стеклянная банка из-под маринованных огурцов с поникшими цветами, и сижу так часами.
На тумбочке замер, опершись на глиняные копытца, игрушечный конь в серых яблоках, рядом лежит растрепанная книга без титульной страницы, но я знаю, что это великий булгаковский роман, призванный спасать людей, когда им плохо и их беспокойные сердца нуждаются в утешении…
"Эта болезнь, голубчик, к сожалению, неизлечима. Они, — состроив профессионально скорбное лицо, сказала мне лечащий врач об умирающих, имея в виду и Лидочку, — они уходят быстро". Сказала, отстраняясь, как о людях другой породы…
Сил гневаться у меня не осталось, но все же я подумал, что когда-нибудь и она дождется подобных слов. Мстительно надеюсь, что долго ей ждать не придется. Я вижу, что души у большинства врачей и сестер черствы и холодны… А может, так и надо?..
Иногда я подхожу к окну. За бетонным больничным забором стоит страшный после зимы лес.
Там, на юге, где я совсем недавно пьянствовал с Алексом и барышнями, уже давно настоящая весна, и деревья стоят голубые.
Здесь — черные скелеты деревьев… На их костлявых сучьях, нахохлившись, замерли большие продрогшие птицы. По далекому шоссе медленно движутся машины, и я вижу, как они в одном и том же месте влетают в лужу, выбивая из нее фонтанчики грязной воды.
С небес беспрестанно сеет дождь, похожий на водяную пыль. Кажется, что все эти дни над больницей висит одна и та же прохудившаяся туча, и это она поливает землю противным холодным дождем.
Мерзкая туча не дает мне покоя даже ночью, она снится мне, когда удается сомкнуть глаза и продолжительной молитвой вызвать сон…
Лидочка находится в полубессознательном состоянии. Она стала часто и громко стонать. Когда ее стоны становятся совсем уж жалкими, я бегу за сестрой, и та делает ей укол. Я уже знаю — чаще уколы делать нельзя, иначе они перестанут действовать.
В палату сестры заходят редко. Им, несмотря на молодость, опыта не занимать. И им давно все ясно… Я учусь обходиться без них. По несколько раз в день меняю простыни и какие-то тряпки, называемые здесь пеленками, сам хожу к умывальнику и стираю их твердым, как камень, мылом, а потом высушиваю на батареях.
Дни и ночи я просиживаю у постели Лидочки. В отупевшей от усталости голове ворочаются мысли — тяжелые, как мокрая глина под тупой лопатой.
Пакостная, жестокая жизнь, думаю я, перелопачивая эти мысли, и никакого просвета!
В дневнике, который я продолжаю вести, появляется запись: "Когда-то я верил в себя, вернее, в свое почти божественное предназначение, верил в свою исключительность. Как я мечтал стать знаменитым художником! Но многолетнее пребывание в ироничном, полудремотном состоянии отгораживало меня от реальной, царапающей сердце, жизни. Я защищал себя напускным, фальшивым равнодушием, как панцирем. Я спасался под этим панцирем от жизни. Так спасает себя улитка, прячась в раковину. Так улыбка Джоконды, якобы мудрая и загадочная, спасала ее от необходимости мыслить.
У меня была внутренняя, придуманная жизнь и был внутренний, придуманный мир, который я охранял, как заповедную зону. И вот этот мир, девственно чистый и совершенный, в котором действовали далекие от реальной жизни законы, распался, рассыпался, раскололся, как гнилой орех. Я даже вижу этот проклятый орех и слышу звук, глухой и тошнотворный, когда он раскалывается…