Амелия Эдвардс - Саломея
Наконец я повернулся, чтобы уйти, — и встретился с ней лицом к лицу!
Она была ярдах в шести и шла прямо на меня. Голова чуть наклонена, руки сцеплены впереди, глаза устремлены в землю. Поза смиренного самоуничижения. Вздрогнув от неожиданности, едва сознавая, что делаю, я в полном замешательстве снял шляпу и отступил в сторону, чтобы дать ей пройти.
Саломея подняла глаза, словно в нерешительности… замерла на месте… как-то странно посмотрела на меня и, более не взглянув, прошла к могиле отца и села точно так же, как прежде.
Я отвернулся. Я все на свете отдал бы, лишь бы заговорить с ней, но не посмел, и теперь случай был упущен. А мог ведь, мог заговорить! Она посмотрела на меня… посмотрела с таким странным и жалостным выражением во взоре… смотрела долго — можно было сосчитать до пяти… Я мог с ней заговорить, безусловно мог! А теперь… да что там! теперь уже нельзя. Она погрузилась в прежнее меланхоличное раздумье, подперев рукой щеку. Мысли ее витали где-то далеко. Она и думать забыла о моем присутствии.
Я пошел к берегу, вконец расстроенный и растревоженный. Пока смеркалось, я курсировал вдоль побережья Лидо, высматривая ее гондолу, — в надежде увидеть хотя бы, как она отплывает, и, быть может, последовать за ней по воде. Но сумерки быстро сгустились, сменившись темнотой, и мне пришлось сдаться, так и не увидев ни ее самой, ни каких-либо следов ее пребывания на острове.
Лежа без сна в ту ночь, я беспокойно метался в постели и думал о событиях последних дней, снова и снова возвращаясь к тому долгому, упорному, исполненному скорби взгляду, который так поразил меня на кладбище. Чем больше я о нем думал, тем сильнее росло во мне чувство, что в этом взгляде сокрыт был тайный смысл, который я, в тогдашнем моем смятении, не сумел разгадать. Поистине странный взгляд — взывающий к помощи или состраданию, сродни немой мольбе в глазах больного животного. Возможно ли это? Хотя что же тут невозможного?.. Оставшись одна в целом мире, без единого, может статься, мужчины в семье, она оказалась теперь в тяжелом положении и не знает, к кому кинуться за поддержкой… Да, такое вполне возможно. Не исключено даже, что у нее мелькнуло инстинктивное ощущение, будто она может мне довериться. Ах, если бы она и впрямь доверилась мне…
Я надеялся получить долгожданное письмо из Падуи с утренней почтой; но и утро и день прошли, а письма все не было. Ближе к вечеру я уже снова плыл к Лидо; на этот раз с осознанной целью — заговорить с Саломеей. Сойдя на берег, я прямиком направился на кладбище. День выдался пасмурный. Лагуна и небо были одного свинцового цвета, над Венецией повис туман.
Едва взойдя на верхний кряж, я увидал ее. Она медленно блуждала среди могил, величавая, подобно царственной тени. Сам не знаю отчего, я наперед был уверен, что застану ее там; сейчас же, по какой-то неведомой мне причине, я был столь же уверен, что она ожидает меня.
Дрожа от волнения и все же страшась той минуты, когда она обнаружит мое присутствие, я поспешил туда, к ней, и каждый мой бесшумный шаг впечатывался в рыхлый песок. Еще несколько мгновений, и я поравняюсь с ней, заговорю, услышу музыку ее голоса — музыку, которую я так хорошо помнил, хотя с тех пор, как я ее слышал, минул целый год. Но как мне обратиться к ней? Что сказать? Я не знал. Времени на раздумья не было. Оставалось только идти вперед, чтобы футах в десяти от ее влачащихся по земле одежд замереть и, когда она ко мне обернется, обнажить перед нею голову, как перед царственной особой.
На мгновение Саломея застыла и посмотрела на меня точно так же, как накануне вечером. С той же тайной скорбью во взоре, с тем же, нет, с еще более ясно читаемым выражением мольбы. Однако она ждала, что я заговорю первый.
Я заговорил. Не помню точно, что я сказал; сбивчиво пробормотал извинения, упомянул, что в свое время имел честь повстречаться с ней, давно, много месяцев назад; но, попытавшись сказать больше — выразить словами, как благодарен и горд был бы я, если бы мог оказать ей любую услугу, хоть скромную, хоть самую обременительную, — я вдруг лишился дара речи.
Не в силах вымолвить ни слова, я поднял глаза и увидел, что она по-прежнему неотрывно смотрит на меня.
— Вы христианин, — сказала она.
При первом звуке ее голоса меня проняла дрожь. Это был тот же голос — отчетливый, мелодичный, тихий, немногим громче шепота — и в то же время не тот. В его музыке звучала меланхолия и, если воспользоваться словом, которое все равно не передает того, что я имею в виду, — какая-то нездешность, достигшая моего слуха, как жалобная нота в песне осеннего ветра.
Я с поклоном подтвердил, что она не ошиблась, я точно христианин.
Она указала на камень, с которого я снял копию.
— Здесь покоится христианская душа, — промолвила она, — погребенная без христианской молитвы… по еврейскому обряду… на еврейском кладбище. Согласится ли незнакомец отдать дань почтения усопшей душе?
— Синьоре довольно сказать лишь слово, — заверил я, — и все, чего она желает, будет исполнено.
— Прочтите молитву над этой могилой, начертайте на камне крест.
— Слушаюсь.
Она молча поблагодарила меня, слегка склонив голову, поплотнее запахнула на себе верхний покров и отошла на возвышение поодаль. Иной надобности во мне у нее не было. У меня не осталось повода задерживаться долее, никакого основания продолжать беседу, никакой причины находиться здесь еще одну лишнюю минуту. И я оставил ее одну, ни разу не обернувшись, пока не достиг последней точки, откуда, как я знал, смог бы увидеть ее. Но когда я повернулся, чтобы кинуть на нее прощальный взгляд, она уже исчезла.
Я решился заговорить с Саломеей, и вот результат. Более диковинной беседы поистине невозможно вообразить! Я не сказал ничего из того, что намеревался сказать, и не узнал ничего, что так жаждал узнать. В том, что касалось обстоятельств ее жизни, ее нынешнего местопребывания, даже ее полного имени, я не продвинулся ни на шаг. И все же мне, наверное, не следовало роптать. Она почтила меня доверием, поручила мне дело в известном смысле сложное и значительное. Мне оставалось только исполнить это поручение скрупулезно и безотлагательно. После чего я вправе был бы надеяться занять скромное место в ее памяти и — почему бы и нет? — заслужить ее уважение.
Но прежний вопрос оставался неразрешенным — чья это могила? Я с самого начала так уверил себя в единственно возможном ответе, что даже теперь не мог представить, кто еще, как не ее отец, там похоронен.
Однако допустить, что он тайно принял христианство?.. Немыслимо! Тогда чья же это могила? Ее возлюбленного… христианина? Увы, не исключено. А вдруг ее сестры?.. Если верно первое или второе, то более чем вероятно, что Саломея и сама обратилась. Но времени строить догадки у меня не было. Следовало действовать, притом без промедления.
Я поспешил назад в Венецию — так быстро, как мой гондольер способен был меня доставить; и пока мы плыли, я дал себе обещание исполнить все желания Саломеи прежде, чем она снова придет поклониться могиле. Немедленно разыскать священника, который согласился бы на заре отправиться со мной на Лидо и там совершить хотя бы неполную заупокойную службу, и одновременно нанять каменщика, чтобы высечь крест, — исполнить все это до того, как она или кто-то другой завтра придет на могилу: такую цель я себе поставил. И от этой цели не намерен был отступать, хотя мне пришлось переворошить всю Венецию, прежде чем я смог со спокойной совестью опустить голову на подушку.
Священник сыскался без труда. Это был молодой человек, снимавший комнаты в той же гостинице и на том же этаже, что и я. Я каждый день встречал его за табльдотом и раз-другой перемолвился с ним словечком в читальне. Он был родом с севера, из сельской местности, незадолго до того рукоположен, безукоризненно вежлив и готов услужить. Он охотно обещал мне исполнить все, что требуется, и мы условились на следующее утро встретиться за завтраком в шесть, с тем чтобы в восемь быть уже на кладбище.
Зато найти каменщика оказалось совсем непросто; но я подошел к делу обстоятельно. Для начала я воспользовался венецианской адресной книгой и составил список нужных имен и адресов; затем нанял гондолу a due remi[34] и пустился в поисковую экспедицию.
Однако ночная экспедиция по водной паутине венецианских канальчиков в удаленной от центра части города — предприятие непростое и небезопасное. Узкие, извилистые, густонаселенные, сплошь и рядом перегороженные баржами с сеном, бревнами или снедью, часто вовсе не освещенные и до того друг на друга похожие, что несведущему в венецианской топографии нечего и надеяться отличить один от другого, эти мелкие каналы ставят в тупик даже гондольеров — иными словами, для всех, кроме их обитателей, это сущая terra incognita.[35]
И все же мне удалось разыскать три адреса из своего списка. В первом месте мне сказали, что мастер, которого я спрашиваю, всю неделю работает где-то неподалеку от Мурано и до субботнего вечера здесь не появится. Во втором и третьем я застал нужных мне людей дома за ужином в кругу семьи после трудового дня, но ни тот ни другой не согласились исполнить мою просьбу. Один, пошептавшись с сыном, нехотя отказался. Другой без обиняков заявил мне, что боится и что едва ли в Венеции среди каменщиков найдется смельчак, который отважится на такое дело.