Александр Дюма - Женщина с бархаткой на шее
К тому же Нодье частенько поднимал кое-кого на смех, порой ему случалось кое-кого укусить. В один прекрасный день он выпустил «Короля Богемского и его семь замков» — на сей раз он был особенно язвителен. Все полагали, что он рассорился с Институтом навеки. Ничуть не бывало: Академия Томбукту ввела Нодье во Французскую академию.
У сестер бывают свои счеты.
После двух-трех часов работы — как правило, легкой, — после того как Нодье исписывал четким, ровным почерком, не сделав ни единой помарки, десять — двенадцать листов бумаги размером приблизительно в шесть дюймов в длину и четыре дюйма в ширину, он выходил из дому.
Он бродил по городу наугад, но почти всегда вдоль набережных: переходил через реку и вновь возвращался — согласно топографии книжных лотков; затем шел по книжным лавкам, а после книжных лавок — по переплетным мастерским.
Дело в том, что Нодье разбирался не только в книгах, но и в переплетах. Шедевры Газона при Людовике XIII, Дессёя при Людовике XIV, Паделу при Людовике XV и Дерома при Людовике XV и Людовике XVI были ему так хорошо знакомы, что он узнавал их с закрытыми глазами — ему достаточно было прикоснуться к ним. Не кто иной, как Нодье, возродил переплетное мастерство, которое во времена Революции и Империи перестало быть искусством; именно он вдохновлял и направлял таких реставраторов этого искусства, как Тувенен, Брадель, Ньедре, Бозонне и Легран. Тувенен, умирая от чахотки, приподнялся на своем смертном одре, чтобы бросить последний взгляд на переплеты, которые он делал для Нодье.
Путь Нодье почти всегда кончался у Крозе или Тешнера — это были шурин и зять, которых разъединило соперничество и в роли посредника между которыми выступал мирный нрав Нодье. Там был кружок библиофилов, там собирались, чтобы поговорить о книгах, об изданиях, о распродажах, там совершались обмены; когда появлялся Нодье, все присутствующие приветствовали его хором, но как только он открывал рот, воцарялась мертвая тишина. Тогда Нодье повествовал, Нодье сыпал парадоксами de omni re scibili et quibusdam aliis[2].
Во второй половине дня, после семейного обеда, Нодье обыкновенно работал в столовой, при трех — всегда именно трех — свечах, расставленных треугольником; мы уже говорили о том, на какой он писал бумаге и каким почерком, и притом только гусиными перьями; железные перья, как вообще все новые изобретения, приводили Нодье в ужас: газ бесил его, пар вызывал у него ярость, в уничтожении лесов и истощении каменноугольных копей ему виделся близкий и неизбежный конец света. Ненависть к прогрессу цивилизации заставляли Нодье произносить особенно вдохновенные речи и особенно неистово метать громы и молнии.
Приблизительно в половине десятого Нодье снова выходил из дому, но на сей раз он шел не вдоль набережных, а вдоль бульваров; он заходил либо в Порт-Сен-Мартен, либо в Амбигю, либо в Фюнанбюль; чаще всего — в Фюнанбюль. Нодье боготворил Дебюро; для Нодье во всем мире существовало только три актера: Дебюро, Потье и Тальма́; Потье и Тальма́ умерли, но Дебюро вознаграждал Нодье за потерю двух других.
Нодье сто раз смотрел «Бешеного быка».
Каждое воскресенье Нодье завтракал у Пиксерекура. Там он снова встречался со своими гостями — библиофилом Жакобом, который был там королем в отсутствие Нодье и становился вице-королем, когда появлялся Нодье, с маркизом де Гане, с маркизом де Шалабром.
Маркиз де Гане, человек с переменчивым нравом, капризный книголюб, влюблялся в книгу так же, как повеса времен Регентства влюблялся в женщину: он влюблялся с целью завладеть ею; потом, когда он становился ее обладателем, в течение целого месяца он был ей верен; мало сказать верен — сходил по ней с ума, носил ее с собой, останавливал друзей, чтобы показать ее им, вечером клал ее себе под голову, просыпаясь ночью, зажигал свечу, чтобы еще разок поглядеть на нее, но так никогда ее и не читал; он вечно с завистью смотрел на книги Пиксерекура, но тот ни за какие деньги не соглашался их продать, и он отомстил за этот отказ, купив на распродаже у г-жи де Кастеллан автограф, о котором Пиксерекур мечтал целых десять лет.
— Не беда! — в бешенстве сказал Пиксерекур. — Все равно я его получу.
— Что получите? — спросил маркиз де Гане.
— Этот автограф.
— Каким же образом?
— Да после вашей смерти, черт побери!
Пиксерекур сдержал бы слово, если бы маркиз де Гане тут же не решил пережить Пиксерекура.
А маркиз де Шалабр мечтал об одном, но мечтал страстно: о Библии, которой не было бы ни у кого. Он так измучил Нодье, чтобы тот назвал ему какой-либо уникальный экземпляр, что Нодье в конце концов придумал лучше, чем маркиз де Шалабр: он назвал несуществующий экземпляр.
Маркиз де Шалабр тут же начал поиски этого экземпляра.
Христофор Колумб не столь упорно стремился открыть Америку, Васко де Гама не столь усердствовал ради открытия Индии, сколь упорно искал Библию маркиз де Шалабр.
Но Америка находится между 70° северной и 53° и 54° южной широты, но Индия лежит по ту и по другую сторону Ганга, тогда как Библия маркиза де Шалабра не находилась ни в каких широтах и не лежала ни по ту, ни по другую сторону Сены. Из этого следует, что Васко де Гама нашел Индию, что Христофор Колумб открыл Америку и что маркиз, сколько ни искал — от севера до юга и от востока до запада, — своей Библии не нашел.
Но чем более недосягаемой была Библия, тем более рьяно стремился обрести ее маркиз де Шалабр.
Он предлагал за нее пятьсот франков, он предлагал за нее тысячу франков, он предлагал за нее две тысячи, четыре тысячи, десять тысяч. Все библиографы сбились с ног, разыскивая эту злополучную Библию. Писали в Германию и в Англию. Никаких результатов. Будь это запрос маркиза де Шалабра, люди не стали бы так трудиться и попросту ответили бы ему: «Такой Библии не существует». Но запрос Нодье — дело другое. Раз Нодье сказал: «Такая Библия существует» — значит, такая Библия, бесспорно, существует. Папа мог ошибаться — Нодье был непогрешим.
Поиски продолжались три года. Каждое воскресенье маркиз де Шалабр, завтракая вместе с Нодье у Пиксерекура, говорил ему:
— Ну, дорогой Шарль, эту Библию…
— Ну?
— Невозможно найти.
— Quaere et invenies[3], — говорил Нодье.
Библиоман устремлялся на поиски с удвоенным рвением, но ничего не находил.
Наконец маркизу де Шалабру принесли Библию.
Это была не та самая Библия, которую назвал Нодье, но разница в дате выхода в свет составляла всего один год; напечатана она была не в Келе, а в Страсбуре — таким образом, разница в расстоянии составляла всего одно льё; экземпляр, по правде сказать, уникальным не был, но второй и последний экземпляр находился в Ливане в недрах одного друзского монастыря. Маркиз де Шалабр отнес Библию к Нодье и спросил его мнение.
— Черт возьми, дорогой друг! — ответил Нодье, видя, что маркизу грозит безумие в том случае, если он не купит Библию. — Берите ее, ведь найти другую невозможно.
Маркиз де Шалабр купил Библию за две тысячи франков, заказал для нее роскошный переплет и положил ее в особый ларец.
Когда маркиз де Шалабр умер, его библиотека по завещанию досталась мадемуазель Марс. Мадемуазель Марс, которая отнюдь не была библиоманкой, попросила Мерлена оценить книги покойного и устроить распродажу. Мерлен, честнейший человек на свете, в один прекрасный день явился к мадемуазель Марс, держа в руках не то тридцать, не то сорок тысяч франков в банковских билетах.
Он нашел их в чем-то вроде бумажника, засунутого под великолепный переплет этой, можно сказать, уникальной Библии.
— Зачем вы сыграли эту шутку с беднягой маркизом де Шалабром, — ведь вы не такой уж любитель мистификаций? — спросил я у Нодье.
— Затем, что он разорялся, друг мой, а за эти три года, что он искал свою Библию, он ни о чем другом уже не думал; за эти три года он истратил две тысячи франков, тогда как за те же три года он мог бы истратить и пятьдесят.
Теперь, когда мы показали горячо нами любимого Шарля в будни и в воскресное утро, расскажем, что он делал в воскресенье от шести вечера и до двенадцати ночи.
Как я познакомился с Нодье?
Так же, как знакомились с ним все. Он оказал мне услугу. Это было в 1827 году; я только что закончил свою «Христину»; я никого не знал ни в министерствах, ни в театрах; мое начальство, вместо того чтобы помочь мне и ввести меня в Комеди Франсез, было для меня помехой. За два-три дня до этого я написал тот последний стих, который вызывал бешеный свист и гром аплодисментов:
Ну что ж, мне жаль… Отец, добить его велите.[4]
Под этим стихом я написал слово «конец», и мне оставалось только прочитать мою пьесу господам королевским комедиантам, а их дело было принять ее или же отвергнуть.
К несчастью, в то время управление Комеди Франсез было, как и управление Венецией, республиканским, но в то же время аристократическим и далеко не каждому удавалось предстать перед сиятельными персонами из театрального комитета.