Елена Чудинова - Декабрь без Рождества
— Я-то тебя с первого взгляду вспомнил, да негоже нашему брату в знакомцы набиваться, — усмехнулся работник.
— Чай не в кабаке вместе гуляли, — не сердито нахмурился его собеседник. — Дурак бы ты вышел, коли б не открылся перед боевым товарищем. Вот, стало быть, куда тебя жизнь занесла.
— Так сам, поди, помнишь, нашу-то Вереевку вслед за Орешкиным сами красному петуху отдали. Жаль было до слез, а все лучше красному петуху, чем заморскому Антихристу.
— Вот и тогда я сто раз говорил, — с усмешкою молвил давний знакомец. — Да все, видно, не в толк. Бонапарте не за морем правил, просто далеко от наших пределов.
— Да ладно, не за морем, так не за морем. Правду сказать, много ты тогда нам про их дела поганые рассказывал, на привалах-то. Стало быть, деревеньку-то сожгли, поднять толком не удалось, вот нас по сиротству и приписали.
— Ты, Тит, в каком поселении? Похлопочу я за тебя.
— Нужды нет, барин, за всех-то не похлопочешь. Можно и там приобвыкнуться. Везде человек живет. А ты не поменялся почти, такой же молодой. А в чинах, поди, изрядных. Как тебя величать-то, скажи?
— Да как прежде. Чины мои не тебе считать, да и не столь уж они велики. Я в случай не попал.
— Чудно, Роман Кирилыч. Кому уж и быть обласкану, как не тебе.
— Мимо, старина. Ну да что обо мне… Дурью маешься, надо будет — проще нет узнать, какую часть сюда поставили.
— Не трать время понапрасну, — лицо Тита Кузьмина сделалось сурово. — Все уж мне одно, где век доживать, стар я. Не телом стар, жать-косить — молодого еще обгоню, стар я душою.
— Да, доводилось и мне не раз о том думать. Видать, и впрямь лихолетье душу старит. А лета были лихие.
— Лишь бы не лучше тех, что сейчас грядут.
— О чем бишь ты?
— Да уж не к добрым временам такие дороги ладят, чтоб в обход городов, — лукаво прищурился Тит Кузьмин. — Да еще со спехом с эдаким, да в секрете.
— Твоя правда, — нахмурился названный Романом Кирилловичем. — Времена грядут — дрянь.
— А дорога-то тож, того, дрянная выйдет, — невесело усмехнулся Тит Кузьмин. — Где в неделю землю умять? С первыми дождями поплывет, а к весне наново делай.
— Да леший пусть по ней катается, весной-то, — Роман Кириллович нахмурил чело. — На один раз она нужна, то есть нужна на два раза, но чтоб дважды пригодилась, о том еще Бога молить надобно.
— Темно говоришь.
— Не обессудь.
— Да чего уж.
— Ладно, старина, прощай покуда.
— Прощай и ты, Роман Кирилыч, Бог тебе в помощь.
Боевые товарищи обнялись.
Роман Сабуров вскочил в седло. Торопился он и теперь, хоть и повернул в сторону Новгорода. Часть пути мчался он галопом по новой дороге, покуда она не уперлась в лес, затем вновь углубился в заросли. Впрочем, на сей раз продираться сквозь чащу довелось недолго, вовсе недолго, словно бы деревья были желто-зеленым занавесом, который некто медлит убрать до нужной минуты. Вскоре уж копыта Груздя звонко пересчитывали верстовые столбы по Новгородскому тракту.
Дорога сделалась оживленной, предвещая близость станции. И вскоре та не заставила себя ждать, явив взгляду два длинных ряда конюшен, возле коих, как водится, человек пять путешествующих препирались со смотрителем в рассуждении первого права на лошадей. Путники менее торопливые хлопотали около своих карет и тарантасов. Поглубже, в старых ясенях, виднелось крыльцо под крашеным козырьком, ведущее в дом. Туда и направился от коновязи Роман Сабуров.
На чистую половину только что доставлен был с подобающим почтением пышущий самовар. Изрядное проезжее семейство наслаждалось близ него чаем. Миловидная мать, снявши перчатки и тальму, не успевала разбираться, чтоб дети подавали чашки за добавкою всяк в свой черед, не стучали ложками и не грызли сахар вприкуску. Шум стоял неимоверный.
Приказавши подать битого мяса и вина, Сабуров уселся в самом дальнем углу залы, под поблекшими лубками, на коих черные мыши хоронили кота.
Избавившись от билликока[1] и плаща, Роман Сабуров явился величавым красавцем, невзирая на то, что лета его перевалили четвертый десяток. Темно-золотые волоса, коротко подстриженные, модным манером крупно вились над высоким белым лбом без помощи щипцов цирюльника. Недлинные бакенбарды подчеркивали прямизну римского носа и подбородок того решительного рисунка, что присущ опять-таки римским статуям. Бог весть какого цвету были глаза у Катонов и Куриациев, у Романа же Кирилловича они поблескивали темным сапфиром.
Сабуров явственно ждал кого-то, однако ж без тени нетерпения, кое, верно, не было вовсе в его натуре. Покойный взгляд его рассеянно скользил по лицам других путешествующих и по столам с табуретками — пожалуй что, с равным безразличием.
Спустя час с лишним, когда Роман Кириллович уже резал на тарелке мясо, терпение его было вознаграждено. В помещенье вошел высокий военный в треуголке с белым плюмажем и, тут же заметив Сабурова, быстрым шагом направился к нему.
— Я на тебя не заказывал обеду, — вместо приветствия сказал Сабуров. — Ну, как бы ты еще через три часа прибыл.
— Во-первых, здравствуй, mon oncle, — улыбнулся тот, усаживаясь визави. Не такой записной красавец, казался он меньше ростом, нежели Сабуров, хотя, прибегая к модному новому словцу — впечатленье это было ложно. Складывалось оное скорей из того, что был он худее и тоньше в кости. Пепельные волоса, подстриженные и завитые по моде, не скрывали высокого лба с выступами, обозначающими, по мненьям знатоков, упорство и брезгливость. Приятное лицо было продолговато, глаза — серы. Легкие синие тени под ними выдавали натуру, склонную посередь любых житейских бурь жить тайною мечтательною жизнью.
— Здравствуй и ты, племянничек, — усмехнулся Сабуров. Видно было, что степень родства, не слишком соответствующая различию в летах, являлась для обоих мужчин привычною темой шуток.
Казалось, оба были рады видеть друг друга, хоть и ничем не проявили своего довольства внешне.
Кушанье явилось между тем с несказанною быстротой. Не иначе бывалый трактирный слуга, угадавший, что важный барин ждет гостя, похлопотал заране. Надобно думать, что важность облаченного в штатское путешественника была им выведена из тех тайных примет, что составляют в дорожной прислуге целую науку.
— Ох, гляди, Платошка, донесут на тебя как-нибудь, подумавши, что ты кержак, — изрек Роман Кириллович, покосившись на столовый прибор, извлеченный Роскофым из сафьянового футляра. Вилка и нож были серебряные, с насаженными нефритовыми черенками. — Позабыл я эту твою манеру. Еще б ты миску свою с собою таскал, да уж и котелок заодно.
— Воля твоя, а мне олово отбивает аппетит, — невозмутимо отозвался Роскоф, приступая к жестковатой говядине.
Некоторое время они ели молча.
— Ну, дай Бог, чтоб все обошлось, — Роман Сабуров качнул приподнятым стаканом: темное цимлянское, колыхнувшись, заплакало на стеклянных стенках.
— По чести сказать, только на Него и надежда, — Платон Роскоф ответно приподнял стакан. — Бумаги со мною, при них четверо солдат. Мешок бумаг, Роман!
— Но ты ведь, чаю, баклуши не бил, — внимательно прищурился Сабуров. — Неужто не сумел утрусить мешок до котомки?
— Располовинить не смог, — спокойно отвечал Роскоф. Внимательный взор его между тем прошелся по зале. Большое семейство как раз покидало ее, дождавшись лошадей. Старенький седовласый священник увлеченно сражался в дорожные свои шахматы с не менее пожилою дамой в черном вдовьем чепце и черной шали. Компаньонка последней возилась с двумя левретками. Ничто не насторожило его, и он продолжил: — За неделю работы я отвел только десятка три донесений.
— Все остальное — к делу? — жестко спросил Роман Кириллович.
— Если бы, — в лице Платона Филипповича проступила досада. — Человек сто изъявляют на каждом углу самые злодейские свои намеренья. Но кто действительно их имеет?
— А, вот ты о чем. Предательство спряталось во всеобщем безумии. Что же, он вышел на сей раз прав. Доверять нельзя никому.
— Безумен, сказать по чести, сперва казался мне прожект сей дороги.
— Ну, благодарю тебя.
— Так это твоя затея?
— Да. Но теперь-то ты убедился, что оная не безумна?
— Я думал… — Роскоф не закончил фразы, принявшись сосредоточенно вытирать салфеткою свой прибор.
— Да знаю я, что ты думал. Что у него, как сказали бы медикусы, обострение мании. И то, особам столь нежного складу не стоит отправлять на тот свет собственного родителя.
— Fi donc, — Роскоф поморщился.
— Да ладно, — Сабуров небрежно отмахнулся. — Знаешь же, что при сторонних никогда подобного не скажу. А промеж собой лицемерье разводить некогда. Мы с тобою, друг-племянник, всего лишь сторожа при лабазе. Какой в нем добротности товар — ответ не наш, наш ответ — сохранность.