Глен Дункан - Последний вервольф
11
Они убили лис.
Я оторвался от рассказа, чтобы раскурить «Кэмел», услышал снаружи какой-то шорох и вышел взглянуть. На заднем крыльце, обращенные к дому, лежали лисьи головы: две — с закрытыми глазами, одна — почти еще лисенок, уши слишком большие, словно у летучей мыши — с открытыми. К деревьям в двадцати футах от крыльца уводила единственная цепочка следов. Мы можем прийти откуда угодно, так, что ты и не услышишь. Я постоял на крыльце, вглядываясь в лес. Ничего. Но темнота была полна чужим присутствием. Я сразу подумал об Эллисе.
Чтобы развеять скуку и впечатлить новичков. Чтобы напомнить о Вольфганге. Чтобы набить себе цену. Злобный ублюдок — так он назвал себя в «Зеттере». Если это его работа, то он делал ее с равнодушным старанием. Его логику невозможно понять. Я представил, как Грейнер наблюдает за действиями своего протеже и с грустным изумлением признает, что пора передать эстафету преемнику.
Я похороню головы утром. Сейчас слишком холодно, а лисам уже все равно. Мертвое мясо — оно и есть мертвое мясо.
* * *До дома Чарльза было шесть миль по сельской местности. Я останавливался бессчетное количество раз. В глазах двоилось, накатывала тошнота, время от времени я чувствовал, что больше не могу сделать ни шагу. Когда я упал, земля стала продолжением моей кожи, я понимал ее скрытую яростную жизнь. ВЕРФОЛЬФ — вот что шептала мне трава, листья и сам воздух, наполненный звоном и гулом. Добравшись до леса на краю владений Чарльза, я встал на четвереньки и опустил пылающее лицо в мелкий ручей с блестящей галькой на дне. Я чувствовал, как волк во мне распрямляет плечи, потягивается, вываливает длинный язык.
Время от времени у меня наступало просветление. Религия твердила (я то верил священникам, то нет), что происходящее со мной — наказание за плотские утехи (что касается сексуального аппетита, то мы с Арабеллой вполне могли бы поспорить с Калигулой; не было такого запретного плода, которого мы легкомысленно не отведали бы) или — что было гораздо более верно — за то, что мы пренебрегли Господом, в своей ослепляющей любви сочтя его исполнившим свою роль. Да не будет у тебя других богов перед лицом Моим.[2] Первая заповедь Яхве, та, в которой он не постыдился признать свою слабость. Не поклоняйся им и не служи им; ибо Я Господь, Бог твой, Бог ревнитель…[3]
У него были все основания ревновать к Арабелле. Дело не в том, как мы трахались, лизали и сосали (и даже не в медленных утонченных извращениях, которые мы совершенствовали первые две недели брака), а в том, что наше падение оживляло душу вместо того, чтобы погубить ее, и возвышало вместо того, чтобы низвергнуть в бездну. И вы будете, как боги.[4] Змей, соблазнивший Еву, не солгал. Мы были сотворены по собственному божественному подобию, но сотворены не из плоти и крови — и Бог терялся в свете нашей святости. Христос родился от непорочной девы и непорочным же умер. Что он мог знать? Правда тела принадлежала нам, а не ему. Человеческая любовь не отрицает Господа, но ставит его на заслуженное второе место. Мы с Арабеллой ходили в церковь, как навещали бы доброго престарелого дядюшку — человека, который не имеет никакого влияния и рано или поздно будет погребен и забыт.
И за грех твоей непомерной гордыни я обращаю тебя во зверя… Временами я почти убеждал себя, что слышу осуждающий голос Всевышнего — в шорохе листьев, в журчании ручья, в мягком дуновении ветра. Но это ощущение неизменно сменялось куда более страшным: что там, где полагалось находиться Богу, теперь — лишь гранитная плита молчания, плита величиной с Вселенную. И этот образ — неба как заброшенного амбара со звездами; земли, в мучительной бессмысленности рождающей цветы и зверей — был столь ужасающ, что я возвращался к мысли о божественном гневе почти с облегчением. Тот же ль он тебя создал, кто рожденье агнцу дал?[5]
Уже было темно, когда я добрался до Арчер-Гренджа — двухсотлетнего особняка, который Чарльз делил с матерью, старшей сестрой, глухим дядей, тремя догами и прислугой в количестве двадцати четырех душ. Мать с сестрой отдыхали в Бате. И слава богу: леди Брук осуждала мое недворянское происхождение, а мисс Брук осуждала мою жену.
Чарльз устроил мне допрос. Я рассказал, что мы с Арабеллой впервые поссорились, я наговорил ей глупостей и в гневе ушел, что мне нужна бутылка из погреба Бруков и ночлег, что по дороге я уже понял, какой я болван, завтра утром намерен вернуться к жене и смиренно просить у нее прощения. На мой взгляд, история звучала правдоподобно, но Чарльз не был слепым. С меня градом катился пот, я дрожал. Господи, да я выглядел так, будто подрался с медведем. Нужно вызвать доктора Джайлза. Мы немедленно пошлем слугу… Мне удалось отговорить Чарльза от этой идеи, но на это ушло столько сил, что спор меня чуть не прикончил.
От приезда доктора меня спасло только робкое признание, что я поскользнулся, упал в ручей и ушиб локоть, а также еще более робкая просьба о теплом бренди и легендарном травяном компрессе, которым славилась местная экономка. И даже тогда Чарльз настоял, что лично будет за мной присматривать. Учитывая близящуюся свадьбу, его интересовали мельчайшие подробности семейных ссор. Так что пока он делал мне вонючую припарку миссис Коллингвуд, я вдохновенно врал про ужасающие вкусы моей жены и то, как я наотрез отказался менять мебель в Герн-хаусе.
Я устроил настоящее представление. Меня разместили в самой большой гостевой комнате, окна которой выходили на причудливо подстриженные сады и лужайку с фонтаном. Когда над тополями взойдет луна, мне будет прекрасно ее видно. Оставалось меньше часа. Дважды на меня накатывало желание вцепиться Чарльзу в лицо и разодрать до крови. Его спасло только бренди: к тому времени, когда он наконец оставил меня в покое, я в одиночку осушил половину бутылки.
Казалось, я целую вечность лежал в ожидании вещи, которая не могла и не должна была произойти, но я знал, что она все равно произойдет. Проникающий через окно аромат жимолости мешался с запахами старого дерева и белья, надушенного лавандой. По какой-то причине я решил не поддаваться порыву выйти из дома. Компресс казался огромным, словно матрас. Я сорвал его и бросил в ночной горшок. Затем схватил подсвечник, чтобы проверить, расплавится ли воск на моей ладони. Не расплавился. Я стряхнул его на пол. На несколько мгновений моя душа словно отделилась от тела, так что я мог видеть на кровати себя самого — дрожащего, бледного, потного, с трясущимися коленями. Чарльз одолжил мне ночную сорочку. Я потратил последние крупицы сил, чтобы от нее избавиться.
Дурацкие американские представления о стиле, говорил я. Смех, да и только. Если мы переселимся в хижину, ей и тогда будет все равно. В ее темных глазах мелькали золотые искры. Когда я засыпаю рядом с тобой, мне кажется, будто я засыпаю в тебе, — так она говорила.
Я вернулся в тело. Оно больше не принадлежало ни человеку, ни волку. Колокольчики сминались под чудовищной кожистой конечностью — не ногой и не лапой. В глазу, похожем на драгоценный камень, отражался блеск всех погубленных жизней. Этот глаз говорил о самом глубоком удовлетворении, сходном с любовью. Любовью. Скоро поймешь сам.
Взошла луна.
Я почувствовал, как закипает в венах кровь, а все, что было мной — моя личность, мои мысли и чувства — скапливаются в невероятной тесноте под черепом, чтобы через мгновение уступить место совсем другому разуму. Я видел свой раскрытый рот и скрюченные пальцы. Меня затопило ощущение полу-свободы, предчувствие освобождения от надоевшей оболочки. Я выгнулся на постели, дергаясь, словно марионетка. Это было новое темное таинство со своим непостижимым смыслом. Человеческая личность еще пыталась слабо сопротивляться — я представил, как разбиваю лоб о каменный косяк — но эти порывы были тут же подавлены новым хозяином тела. Я видел его как наяву — своего огромного брата-близнеца, который еще до рождения знал, что займет мое место. Он не признал бы никаких уступок — уступать мог только я, безропотно отдавая свое тело. Я понимал, что если он и удовлетворится малым сейчас, потом потребует гораздо больше, если не все.
Я каждым нервом ощущал, как смещаются плечи, натягиваются сухожилия и щелкают кости, сдвигаясь с привычных от рождения мест. Здание моего тела перестраивалось на глазах. Меня то била ледяная дрожь, то бросало в жар. Я не мог понять, как теперь двигаться. Плечи, запястья и колени меняются первыми, а возвращаются в нормальное состояние последними. Я перекатился на бок. Кровать уже стала мне чудовищно мала, а я все продолжал расти. Не то когти, не то пальцы ног оставили длинные царапины на мозаике розового дерева. Я рухнул на пол, оглушенный какофонией ночных запахов — от закрытых розовых бутонов в саду до щедро унавоженного поля к югу от дома. Я слышал, как хрустит и шуршит от ночного ветра пшеница.