Артур Мейчен - Мейчен
Обзор книги Артур Мейчен - Мейчен
АРТУРА МЕЙЧЕНА
СИЯЮЩАЯ ПИРАМИДА
ПРАЗДНИКОМ ОСИЯННЫЙ
Перевод осуществлен по изданиям:
Machen A. The Shining Pyramid. Chicago, 1923. Machen A. Dreads and Drolls. N. Y., 1927. Machen A. The Cosy Room. 1936.
Machen A. Ornaments in Jade. N. Y. Alfred Knopf, 1924.
— Вдоль реки тянется широкая равнина, — продолжил Джулиан свой рассказ о том, как ему отдохнулось за городом. — Широкая равнина с низкими берегами, окутанные туманом заливные луга, простершиеся от реки до самых холмов. Говорят, что там внизу скрыт целый мир — под толщей торфа спит римский город, — и его золото, янтарь, мрамор погребены навеки.
— Но ты ничего такого не видел?
— Да нет, вряд ли. Каждое утро я поднимался чуть свет и уходил прочь из этой современной деревушки — шел, покуда она не сгинет в жарком мареве за спиной. Тогда я останавливался. Один в этом тумане посреди лугов, я стоял и смотрел, как блестящий жирный торфяник меняет свой зеленоватый отлив и светлеет, ибо над горизонтом все выше и выше восходит бледный серебристый нимб. Все погружено в молчание, ни звука, лишь бормотанье реки, плеск воды о камни.
— Берега желты от ила, — продолжил он после паузы, — но ранним утром, когда сквозь туман пробивается солнце, они сияют жемчужным блеском и делаются подобными серебру. У самой кромки воды насыпан небольшой курган — кто знает, что он в себе таит… На вершине его растет старый терновый куст, обращенный к востоку. Стоя там, я видел, как из утреннего марева проступают леса, и мне казалось, что белое солнце — дозорный, что обходит сияющие стены римского города. Думаю, если бы я замер и не шевелился, мне предстали бы легионы, закованные в блистающие доспехи, и плывущие в воздухе значки с орлами, а со стен города до меня донеслось бы звенящее пение труб.
— Зная тебя, я бы ожидал, что тебе довелось увидеть и услышать нечто большее, — кивнул друг. — Я ведь не раз говорил: эта земля, ее холмы, даже эти древние стены, — все это особый язык, просто нужно усилие, чтобы его постигнуть.
— Я и сам об этом задумался, когда нашел одно такое место… — пробормотал Джулиан. — Знаешь, вдали от города… Волнистые холмы… Я заплутал среди них, доверился какой-то тропинке, что увела меня от полей к лесу, в абсолютное безлюдье, где лишь голубоватый дымок, стелющийся над землей между деревьями, напоминал о человеке; а может, это был всего лишь ручей, ибо нигде я не встретил человеческого жилья. Я шел и шел — и меня не покидало чувство, что впереди — встреча с чем-то неизвестным, — покуда предо мной не возникла картина из забытых снов. Старая ферма, сложенная из серых, отливающих серебром камней; длинный сарай, покосившийся от времени, одной стеной сползший в черную воду пруда, — над крышей нависли раскидистые кроны сосен. Все очертания были смутно-неясны, как отражение, дрожащее на поверхности вод. Я подошел поближе — и обнаружил, что лабиринт холмов остался внизу, будто чья-то воля перенесла меня сюда и поставила над ним. Я стоял на склоне горы и смотрел на тенистую долину, расстилавшуюся подо мной; горные ветры круглый год обдувают фасад старой фермы, а когда ее обитатели выглядывают из этих окон, глубоко утопленных в каменной кладке, — они видят неспешный бег облаков да солнце, играющее на безбрежном зеленом склоне холма. Желтые цветы в саду дрожали, колеблемые ветром, — ибо даже в самый тихий день в этой долине чувствовалось дыхание горного ветра. Но — стены, серые блестящие стены старого дома. От них струились потоки света, они говорили о чем-то, что превыше понимания.
Я спустился к речной долине, тянущейся на север. Город вскоре пропат из вида, скрытый деревьями, заслоненный кулисой ломбардских тополей, нашептывающих об Итатии, о добром вине, о масличной роще. Извилистая тропинка провела меня фруктовыми садами — их темная, почти черная зелень была дана мне как дар, дар тени, — потом по дороге, петляющей вслед изгибам реки и иногда забегающей в сад, я вышел к долине, откуда лес казался облаком на склоне холма. Река теряла здесь свой желтый цвет и превращалась в прозрачный незамутненный поток, а в дыхании ветра было что-то неземное. А потом я увидел, как пламенеет зеркало вод.
— Ты хочешь сказать, что дождался самого заката?
— Да, в той долине я провел почти целый день. Небо над головой было пепельно-серо — но не от туч: оно светилось каким-то серебряным светом, и вся земля, казалось, окутана дымкой и озарена сиянием. Словно солнце спряталось за облаками и, как в грезе, в воздухе плывут белые лупы; я видел подернутый туманом склон холма, залитый холодным светом, или внезапно взгляд мой выхватывал отдельное дерево в лесу — и оно сияло, будто расцветшее белизной. И еще эти яркие всполохи в затихших лугах, тянущихся по берегу реки, — словно языки белого пламени вспыхивали в траве.
— А река, что было с рекой?
— Весь день, словно иероглиф, она тянулась среди этих призрачных берегов, бесцветная — и одновременно горящая изнутри огнем, — как и мир вокруг. Когда наконец в сумерках вечера я присел под вязом, что рос на склоне холма, — вместе с ароматом листвы в мое сознание вошла и давящая тишина этого леса. Но тут с небес налетел порыв сильного ветра и сорвал серую пелену. Небо было ясным. Бледно-голубое, на западе оно горело опаловой зеленью, а чуть ниже рдела стена пурпура. Но вот посреди стены возникла брешь — и сквозь нее полыхнуло красным заревом, сноп красных лучей вырвался на свободу — словно там, в небесах, плющили и били на наковальне раскаленный металл и во все стороны летели вспышки искр. И тут солнце зашло.
Я решил подождать еще немного. Взгляд мой блуждал от долины к реке, перебегал на равнину — и дальше, к лесу. Наползали сумерки, предметы становились все темней и бесфор-
менней. Свет, идущий от реки, все слабел, словно ее сияние глохло среди поникших тростников и трав. До меня донесся отрывистый, полный уныния крик — и по сумрачному небосводу проплыла, как некий трепещущий иероглиф, стая огромных птиц, летящих в сторону моря. Четко очерченная линия холмов, за которыми солнце нашло свой приют, расплылась и превратилась в смутный контур.
И тогда я увидел, что небо на севере раскрылось. Розовый сад явился там, сад, обнесенный золотой оградой, — и бронзовые ворота вели в него, и медленно встала стена пурпурного пламени и поглотила его. И осветилась земля вновь, но странным светом, словно исходил он от драгоценных камней; и самый светлый оттенок его был как сердолик, а самый темный — подобен аметисту, и долина была как сжигаемая в великом пламени. Пламенем охвачен был лес, жертвенное пламя лизало корни дубов. Пламенем охвачены были поля, великий огонь полыхал на севере, и неистовое зарево горело на юге, над городом. И в тихом струении реки горел огонь величайший, словно все, что есть прекраснейшего, брошено в глубину ее, как в плавильный горн, словно золото и розы, и драгоценнейшие камни стали пламенем1.
— А потом?
— Потом — сиянье вечерней звезды.
— Что ж, — промолвил друг, — ты, сам не зная того, рассказал мне историю чудесной и неутоленной страсти.
Джулиан недоуменно поднял на него глаза.
— Да, ты прав, — после недолгого молчанья пробормотал он.
Перевод А. Нестерова
' См.: От. 21, 22.
IN CONYERTENDO*В конце концов Амброз Мейрнк поспел-такн к отходу пресловутого поезда Люптон — Бирмингем. Поездку эту он предвкушал уже несколько лет, тоскуя по древней земле отцов и изводя душу воспоминаниями — лишь бы не дать образам Гвента поблекнуть и кануть в прошлое, — но сейчас, когда отзвучат гудок паровоза и поезд медленно тронулся вдоль платформы, Мейрик с удивлением обнаружил, что столь чаемое исполнение желаний остааля-ет его почти равнодушным. Что-то холодное и трезвое было в той радости, с которой проводил он глазами железнодорожный мост — а ведь когда-то, еще мальчишкой, он простаивал на этом мосту часами, устремив взор к западу. В памяти всплыл тот день, когда земля багровела, словно охваченная пламенем, и сердце Амброза — как и душа, и тело его — отозвалось щемящей болью — почти на грани обморока и смерти; и вспомнилось, как предстало ему тогда виденье горы — возродив, верну в силы, — как ветер вдохнул тогда в него новую жизнь. Как же нелепо, подумал Амброз, что вопреки всем устремлениям своего существа, вопреки собственной вере, он перестал ежедневно полагаться на милосердие чуда, хотя оно было ему явлено — чуда, которое хранило бы его, как талисман, дарованный в вечное обладание, и служило бы прибежищем и защитой от всякой слабости, отчаянья, отвращения к жизни, напоминая ежечасно, что мир этот не навеки отдан во власть сил тьмы. Он осознал всю трудность великого Акта Веры, который должен совершаться изо дня в день, вновь и вновь — твориться лишь неослабным напряжением воли, а иначе — пропасть, падение в черную бездну бессмыслицы и отчаяния, которую большинство живущих прикрывает словами «мир не столь уж плохое место, если только к нему соответственно относиться». Какой простой символ веры: «не столь уж плохое место», как легко им прельститься — того не осознавая, не идя вроде бы ни на какие уступки, — молчаливо соглашаешься с ним вопреки собственным убеждениям — если только ты не привык твердить их как непрестанную молитву. Зная иное — и лучшее, — удостоившись неоспоримых свидетельств, которые пришли из глубин сердца и из внешнего мира, ты все так же продолжаешь верить — словно нет ничего естественнее такой веры, — будто человек жив хлебом, получаемым из рук булочника, и мясом, получаемым из рук мясника, — и все прочее меряешь той же мерой. Покуда поезд уносил его на юго-запад, Амброз решил, что все это требует пересмотра и на будущее следует каждый день напоминать себе: пища души твоей не мясо и хлеб, а таинства и чудеса.