Карина Демина - Механическое сердце. Искры гаснущих жил
…ты превратился в чудовище… я тебя ненавижу… и хочу, чтобы ты умер… слышишь? Я хочу, чтобы ты умер!
Она бы заткнула уши, лишь бы не слышать этого своего голоса, искаженного, надсаженного. Не чувствовать на губах вкуса крови, своей и его.
– Ты никогда меня не слушал, – на пальцах остается серая мягкая пыль, – так почему вдруг, Сверр?
Молчит. Для него Кэри принесла лилии, снежно-белые с тягучим резким запахом.
– Ты отпустишь меня?
Тишина давит на нервы. Холод. И легкое скользящее прикосновение ветра к щеке, нежданная зимняя ласка, в которой хочется видеть ответ на заданный в пустоту вопрос.
– Спасибо. – Кэри касается губ пальцами, а пальцами – бронзы с мертвым именем.
Прощальный поцелуй.
Она гасит пламя и лампу ставит на полку, но пальцы вдруг задевают что-то мягкое, и Кэри вытаскивает розу, темно-красную, черную почти, с посеребренными инеем лепестками. Цветок холодный, но еще живой. Его положили недавно, но… кто?
И для кого?
На карточке, привязанной к длинному, лишенному колючек стеблю, ее имя. И Кэри читает его снова и снова, пятится, пока спиной не упирается в тугую дверь. И пружина скрипит, отворяется.
В лицо бьет ветер, и роза падает из рук. Черная на белом.
И красный мазок ее, Кэри, пальто. Надежные руки мужа.
– Что случилось?
Ничего.
Просто страшно.
– Забери меня. – Она цепляется за эти руки, прячет лицо у него на груди, слушает, как колотится сердце, и успокаивается его звуком. – Пожалуйста, забери меня отсюда…
– Вечером мы уедем.
– Далеко?
– Далеко. – Его ладонь скользит по ее щеке, стирая слезы талого снега. – Помнишь, я обещал показать тебе море?
Дом провожал хозяев, готовый уснуть. Раскрывались сундуки, выпуская белесые простыни чехлов, которые лягут, укрывая мебель от пыли. Поворачивались к стенам зеркала. И старый клавесин закрылся на замок. Брокк прошелся по библиотеке, прощаясь с книгами.
Расставание будет недолгим.
Он вернется.
Когда?
Сложно сказать…
– Надеюсь, не отвлеку вас, мастер. – Кейрен из рода Мягкого Олова ныне вырядился в черное. Ему не идет. В этом мире и так с избытком черноты, да и сам Кейрен чувствует себя на редкость неудобно. Он то и дело трогает лацканы пиджака, какого-то нарочито широкого, точно чужого, гладит рукава и круглые покатые пуговицы. Они выточены из белого камня и кажутся глазами.
Нелепость какая.
– Пришли попрощаться? – Брокк коснулся чехла. Грязный, пусть белый, но все одно грязный.
– Скорее сказать «до свидания». Мне кажется, что мы еще встретимся.
– Письма прекратились.
– Но мы оба знаем, что это ровным счетом ничего не значит. Вы не откажетесь прогуляться?
– Вы не в моем вкусе.
– Потерпите. В последнее время мне легче думается на ходу…
– И полагаю, что вне стен дома?
– Именно, мастер. Видите, как хорошо мы с вами друг друга понимаем.
Вежливая улыбка. И черное пальто.
– Вам не идет этот цвет.
– Знаю. – Кейрен вытащил платок и, наклонившись, вытер ботинки. – Но… смерть коллеги – это горе… вы ведь были знакомы с Филиппом?
Брокк кивнул. Знакомством это назвать было сложно, скорее случайная встреча на пристани. И все-таки он помнил человека с трубкой.
– Вы были близки? – поинтересовался Брокк.
Зима входила в свои права. И снегопад, начавшийся накануне, усиливался. Облака опустились ниже, громадные гнилые рыбины. Из раздутых брюх сыплется снег, пахнущий дымом и тленом.
– Как оказалось, да… в какой-то мере.
Парк изменился. Дорожки замело, и тонкое покрывало снега скрыло бурую листву.
– Полковник Торнстен сказал, что имел с вами беседу. – Кейрен заложил руки за спину. В нелепом пальто, пусть и дорогом, но скроенном по новой моде широким и коротким, он походил на черного голенастого аиста.
– И с вами, полагаю, также?
– Именно.
– В доме…
– В последнее время, мастер, мне сложно доверять что домам, что людям.
– А я?
– Считайте себя исключением. – Кейрен остановился у развилки. Старый куст шиповника ощетинился колючками, на нижних ветвях еще остались ягоды, пусть и сухие, но чересчур яркие для сегодняшнего дня. – Я принес бумаги Ригера.
– Благодарю.
– И буду вам признателен, если… эти бумаги были переданы в архив, а архив, вот несчастье, горел прошлым вечером… пострадал третий сектор.
– Тот, где…
– Именно.
Папка появилась из-под полы. И исчезла под полой же, Брокк прижал ее локтем.
– Они не остановятся, верно? – Кейрен спрашивал не о Лиге Справедливости, которая вдруг исчезла сама собой, но о людях, за ней стоявших.
– Не остановятся, – подтвердил Брокк. – Эксперимент завершен, и я полагаю, что успешно…
Он стряхнул с ветки липкую зимнюю шубу.
– И что дальше?
– Понятия не имею, – признался Брокк. – Зависит от того, насколько результаты реальные совпадали с полученными… и у меня есть одна идея, но она совершенно безумна.
– Ничего, мастер, в последнее время я начинаю думать, что в безумии имеется своя логика.
Его смешок спугнул синиц.
– Вы ведь слышали о теории приливов?
Кейрен поклонился.
– Это когда считается, что сила жилы – величина непостоянная?
– Именно.
Брокк остановился у аллеи статуй. В темной раме окна виднелся женский силуэт.
– Чем старше жила, тем сильнее выражены колебания, но опять же сглажены временем. У молодых жил максимум наступает раз в пять-шесть лет, но прилив слабый, мощность увеличивается процентов на десять… у старых… это разы, Кейрен. Или десятки раз… – Брокк коснулся белой ступни шута, чье лицо исказила болезненная гримаса. – Прилив длится от нескольких минут до нескольких часов.
Искривленные губы, низшая отвисает, верхняя – задрана. Прищуренные глаза. Шут скалился.
– Как-то мне не нравятся эти уточнения. – Кейрен разглядывал каменную альву, опутанную лозой. Мраморные листья касались белой полупрозрачной кожи, и тонкие пряди волос альвы цеплялись за ветви. На раскрытой ладони лежали ягоды.
– Мне, поверьте, тоже. Я, вероятно, ошибаюсь. Я надеюсь, что я ошибаюсь, но пламя, освобождаясь, стремится к жиле. Зовет ее. И жила откликается на зов, если, конечно, находится рядом. Чем ближе, тем сильней. Если же допустить возможность резонанса… потенциированное действие. – К сожалению, облаченная в слова, теория выглядела еще более безумной, и Брокк испытывал преогромное желание действительно сжечь бумаги.
– Жила прорвется? – Кейрен провел пальцами по кромке листа.
– Жила прорвется, – подтвердил Брокк. – Под городом четыре жилы. И материнская не просто стара…
Одна из первых, отведенных от Каменного лога.
– Вот знаете, страшно спрашивать… – Мраморный лист рассек пальцы, и красная, яркая кровь полилась по лозе. Кейрен же поспешно сунул пальцы в рот. – Когда прилив?
– А здесь есть один нюанс. – Брокк отвернулся. В мраморных глазах шута виделась насмешка. – Альвы ушли.
– И?
– Рисунок мира изменился, и… прилив наступит раньше ожидаемого.
Кровь Кейрена застывала на морозе.
Живое железо затянуло порез.
Живое железо.
Живые драконы.
Живой огонь, который распускался в небе над городом. И город, который жил над чашей живого огня, не думая об опасности.
– И будет много мощней.
– Когда?
– Год… плюс-минус.
– Что ж, – Кейрен из рода Мягкого Олова поклонился мраморной альве, – в таком случае, у нас с вами есть год в запасе…
Вместо эпилога
Зима.
И окна затянуты толстыми щитами льда. Солнце едва-едва пробирается сквозь них, и Таннис прижимает к стеклу руки.
Холодно.
И пусто.
Ее квартира расположена на берегу реки. Первый этаж. Отдельный вход и дверь из темного дуба. На двери – бронзовый молоток с блестящей, выглаженной многими руками рукоятью. И голос его звучит громко. Стучат по-разному. Молочница – осторожно, стесняясь этакой своей дерзости. Мясник и бакалейщик – уверенно и даже нагло, они словно видят за маской леди ту, прошлую Таннис.
А быть может, не считают леди особой важной.
Живет одна. И кольца на пальце нет, ни на правой, ни на левой руке… старая дева? И не оттого ли бакалейщик пытается завязать беседу о погоде и ценах, о том, что на рынке ныне не протолкнуться от чужаков с другой стороны Перевала, о самом Перевале и одиночестве. Он лихо подкручивает черные усы и попеременно подмигивает то правым, то левым глазом.
Приглашает на прогулку в парк.
К Рождеству там ель нарядили и залили каток. Дамы презабавно на коньках держатся. И Таннис не отказалась бы пойти, но…
Она мертва.
Уже второй месяц как мертва, заперта в этой квартирке, покидать которую ей запрещено строго-настрого. Соседи полагают ее чудачкой, но в дела не лезут.
Пускай.
Вот солнца снова не хватает. И оглушающая пустота квартиры давит на нервы. Хочется плакать. Смеяться. Изрезать наряды, которые доставляют каждую неделю… зачем ей платья, если показать их некому? Но Таннис примеряет, становится перед зеркалом, огромным, в полный ее рост, и смотрит на себя, потом идет пить чай перед этим же зеркалом и упрямо ковыряется иглой в мешковине. Ее вышивки отвратны, но… что у нее есть кроме этих вышивок и книг?