Владимир Михайлов - Тогда придите, и рассудим
Не очень понял его капитан Ульдемир, потому что слишком глубоко в нем, человеке двадцатого века, коренилось представление о количестве произведенного как критерии оценки человека и всех дел его; да и вообще едва ли не всего на свете. Да, собственно, и пахарь ведь думал точно так же; только слишком различным было у них представление о том, что же должен человек производить в своей жизни. Капитан думал привычно и без запинки о производительности труда, пахарь же – о другом, что творит человек, – о том, чего Ульдемир, по воспитанию своему, да и по всему характеру цивилизации, которая стояла на дворе, когда он родился и жил, в расчет практически не принимал, хотя и нельзя сказать, чтобы совсем не знал о нем. Знал, но как-то теоретически, абстрактно знал, без приложения к сегодняшней, сиюминутной жизни, все равно – своей или любого другого человека.
Но недосуг им обоим было – ввязываться сейчас в дискуссию по такой непростой проблеме. Так что Ульдемир не стал спрашивать (хотя очень хотелось) – на своей ли земле, например, старый друг работает, или на хозяйской, или общественной, или еще какой-нибудь; и какой тут строй и социально-экономический уклад; и еще много было разных вопросов. Но Ульдемир, привыкший уже ко всяким нелогичным и даже неправдоподобным (с точки зрения полученного им воспитания) событиям, понимал, безусловно, что сюда, на эту дорогу, попал он со Второй планеты не сам собой и не случайно. А коли так, значит, когда настанет время, ему объяснят и скажут… От себя можем добавить лишь, что был капитан в этом не прав, ибо человек – не механизм, который можно включить и выключить в нужный момент, и спрашивать нужно всегда, потому что иного случая может и не представиться. Но это не важно сейчас… Итак, он улыбнулся пахарю. «Наверное, надо мне идти, – сказал Ульдемир. – А уж как я рад, что тебя встретил…» – «И я тоже. Ты еще всех наших встретишь, они раньше тебя успели вернуться». – «Да, мы далеконько были». – «Далеко, близко, – сказал пахарь, – здесь такого измерения нет, здесь – иначе… А Землю вспоминаешь?» Капитан усмехнулся. «Конечно. На которой жил раньше: старую. Мою». – «Что удивительного? Своя Земля ведь – одна… Ну что – за дело, что ли?» Он шагнул в сторону, потом повернулся, словно смущенный чем-то, опустил даже на миг глаза, потом снова поднял. «Что?» – спросил Ульдемир. «Ты, капитан, если будешь опять на Земле, – может и так статься, – поклонись ей от меня. Низко поклонись, земным поклоном». – «Ладно», – пообещал Ульдемир, не очень, однако, веря в такую возможность. «Ну, счастливого пути, Ульдемир». Пахарь повернулся, подошел к лошадям, пожевывавшим что-то в торбах, надетых на спокойные, достойные морды их, – поднял соху, вожжи перекинул через плечо, соху поставил в нужное место, освободив перед тем лошадей от торб и оправив уздечки, – крепко уперся ладонями, чмокнул, понукая, – лошади влегли в хомуты, сошник словно нехотя, но глубоко ушел в землю – и тронулись, прокладывая новую борозду, и пахарь, кажется, даже запел что-то негромко, хотя было ему нелегко, загорелая спина его отблескивала влагой, свежая борозда тянулась ровно, без единого огреха, словно шов, простроченный на хорошо отрегулированной машинке. «Ну что же, прощай пока, Иеромонах, – подумал капитан Ульдемир. – Прощай, инженер…» И пошел.
Давненько не приходилось ему шагать так, не спеша, но и не медля, емким шагом, когда человек как бы и не торопится, но через минуту-другую оглянешься – а он уже во-он где!.. Воздух над нагретой землей дрожал, но дышалось легко, идти хорошо было. Сотня, и сотня, и сотня шагов повторялись, и странное спокойствие нисходило, спокойствие, которое есть отсутствие беспокойства за что бы то ни было, от пустяка до главного; а подобное отсутствие беспокойства тогда лишь приходит, когда человек уверен, что живет именно так, как надо, и там, где надо, и тогда, когда надо, что не заблудился случайно в чужом месте или времени, откуда почему-либо не может вырваться – но там и тогда, где ему быть должно. Странное для капитана ощущение, потому что был он ведь не на Земле, и места эти никак не смахивали на его родные края, и занимался он сейчас вовсе не своим делом: его дело было водить корабли, а если брать самую раннюю его, совсем другую жизнь, сейчас уже почти забытую – то и там опять-таки его задачей было вовсе не отмеривать пешком километры по проселку. Нет; и все же он каким-то образом сейчас чувствовал себя дома: ведь бывает же в конце концов и так, что ты обретаешь вдруг свой настоящий дом не там, где родили тебя, и вскормили, и воспитывали, но совсем в другом месте – и с первой минуты понимаешь, и потом у тебя не возникает и тени сомнения в том, что вот это и есть твой дом, потому что не прошлое руководит тобой, наоборот – ты все время, каждым шагом, каждой секундой жизни выходишь из этого прошлого, как все выше колено из колена выдвигается телескопическая антенна для приема дальних и нужных сигналов своей планеты… Ульдемир шагал. Та грусть, что вдруг охватила его в последние минуты пребывания на Второй планете, не покинула его совсем, но как бы несколько видоизменилась. Он больше не чувствовал своей заброшенности, оторванности от всего на свете; наоборот, было у него здесь необъяснимое чувство того, что одиноким он тут все же не был и оторванным ни от чего не оказался. Остаток же грусти имел причиной то, что Ульдемир пошел за голосом женщины – но его снова лишь поманили, и теперь он ясно понимал, что то не был голос Мин Алики, и не голос навсегда исчезнувший Астролиды, нет; и не голос Анны, давно уже отстранившейся, хотя и никогда не уходившей из памяти; но знакомым был голос, в этом капитан готов был поклясться самой страшной из звездных клятв. И вот – никого не оказалось, и шагай себе, капитан; может статься, и вышагаешь что-нибудь рано или поздно… Вот почему было капитану грустновато, но грусть эта не нарушала спокойствия, в каком он пребывал, а напротив, как-то оттеняла его, отчего спокойствие казалось еще увереннее, надежнее, достовернее. Ведь не так устроен человек, чтобы у него все могло быть совсем уж ладно, обязательно хоть какая-то малость, да будет не так; если же все буквально так, как хотелось бы, то это ненадолго, и это не спокойствие, но совсем другое: счастье. Однако счастье и спокойствие – вещи совсем разные, они, как говорится, и рядом никогда не лежали.
Дорога шла, время от времени лениво поворачивая: порой – без всякой видимой причины, а то – чтобы обойти одинокое дерево, не потревожить его. Понемногу стали попадаться кусты, потом их сбежалось к дороге больше, а там начали выскакивать деревца, пошел молодой лес, в который дорога вбежала с каким-то вроде бы даже веселым извивом. Стояла звонкая птичья тишина, потом затрещали кусты, и что-то неразличимо быстрое промчалось, перемахнуло через дорогу – и скрылось в лесу по другую ее сторону, а треск, хотя и не сильный, все приближался оттуда, слева, и вот на дорогу вынесся длиннейшим прыжком преследователь, на лету готовясь к следующему прыжку – но увидел Ульдемира и удержался, едва коснувшись дороги пальцами босой ноги; видно было, каких усилий стоило ему смирить свою прыть, но он справился и встал, поджидая капитана, и рот охотника неудержимо растягивался от уха до уха. «Привет, капитан! – крикнул он, не дотерпев до полного приближения Ульдемира. – Что ж ты позволяешь мне упустить обед?» Капитан был уже готов ничему не удивляться – и не стал, он эту встречу воспринял как должное, словно было бы очень странно, если бы она не состоялась. «Привет, Питек! – ответил он. – Давно вернулся? Как дела?» – «Давно ли? Не знаю, тут как-то не так со временем, да я и всегда считал, что время – это лишнее, его вы придумали там, в ваших технических столетиях. А что до жизни, то я живу! День еще не успел пройти, а я уже жду завтрашнего, и радостно оттого, что я знаю: пройдет он не хуже сегодняшнего, и впереди таких дней много-много». – «Ты один?» – спросил капитан на всякий случай. – «Сейчас – нет. Все наши в сборе. Не могли же мы допустить, чтобы ты прошел мимо и не посидел с нами!» – «Посидеть с тобой! – воскликнул Ульдемир, изображая ужас. – После того, как ты влил в меня столько отвратительного питья на Шанельном рынке!» – «А что, – откликнулся Питек, ухмыляясь, – поддали тогда неплохо, настоящий штык-капрал должен пить, пока остается хоть капля». – «Ну вот, и после этого ты меня приглашаешь?» – «Ты же знаешь, капитан: здесь все иначе. Мы собрались неподалеку. Только вот я из-за тебя упустил дичь». – «Охотишься?» – спросил Ульдемир, идя рядом с Питеком по дороге и сворачивая вслед за ним на едва заметную тропинку. «Я ведь охотник от природы, капитан, ты знаешь. И тут я делаю свое дело. А главное ведь – делать свое дело, свое, а не чужое, а какое дело свое, и какое – чье-нибудь, не может знать никто, кроме тебя самого, да и ты иногда понимаешь это с самого начала, а порой – не сразу. Но понимаешь. И тогда уже не хочешь делать ничего другого, кроме своего дела…» Ульдемир хотел что-то возразить, но они уже вышли на поляну, где кружком около костра сидели остальные из его экипажа, бывшего экипажа: и мар Цоцонго Риттер фон Экк, и штаб-корнет Георгий из Спарты, и разведчик Олим Гибкая Рука. Взгляд Ульдемира еще раз обежал полянку в безумной надежде, что еще один человек окажется тут – Астролида, инженер; но ее не было, компания собралась мужская, и он немного поник на мгновение, хотя, правду говоря, и знал, что больше ее не увидит никогда.