Стенли Вейнбаум - Черное пламя
Состояние душевного ступора мешало мне жить, хотя и жить не очень-то хотелось. Однажды мне даже не захотелось возвращаться с работы домой, и я заночевал в кабинете отца. Того чуть не хватила кондрашка, когда он решил, что я явился на фирму раньше его. Пришлось утешить пожилого человека, объяснив, что накануне я просто опоздал уйти домой: не все же мне, мол, опаздывать с приходом на работу? Но он все равно расстроился.
Дальше так продолжаться не могло. Мне необходимо было заглянуть еще в один из вероятностных миров, чтобы убедиться, что все могло бы кончиться благополучно, если бы… Это проклятое «если бы» мучило меня, словно зубная боль! Не выдержав кошмара, я помчался к профессору ван Мандерпутцу.
В квартире никто не отозвался на мой звонок. Корпуса университета оказались запертыми. Только тогда я взглянул на часы и обнаружил, что полночь наступила еще два часа назад — то-то улицы показались мне несколько обезлюдевшими. Не зная, что предпринять, я вернулся к квартире профессора и присел на ступеньку лестницы.
Вероятно, я задремал, потому что не услышал шагов. Только прикосновение к плечу заставило меня встрепенуться и поднять голову: на меня сочувственно смотрел Гаскел ван Мандерпутц.
— Ты, случаем, не заболел, мой мальчик? — тревожно спросил он. — Последнее время ты как-то не в себе. — Я удивился его словам: с того злополучного сеанса мы с ним не виделись. Он понял мое недоумение и пояснил: — Твой отец звонил и сказал, что ты странно ведешь себя.
Я ответил, что совершенно здоров, но хотел бы еще раз воспользоваться его прибором.
— А я его уже разобрал, — огорченно проговорил он.
Я вспомнил, что он носился с идеей публикации автобиографии, и вежливо поинтересовался, как продвигается книга. Профессор отмахнулся.
— Оставлю это на долю потомков: как известно, на все грандиозное следует смотреть издали. Нет, мне не дает прохода известный скульптор Гогли: он непременно хочет изваять мой портрет. Зачем-то для этого ему требуется подлинная обстановка лаборатории. Неясно, чем это поможет при работе, но ВМ пришлось-таки разобрать.
Удивительно, что на этот раз отсутствовал привычный пафос и самовозвеличивание, хотя повод был превосходный: Гоглит простых смертных не изображал! Но, по-видимому, мысли профессора занимали другие заботы, потому что он встрепенулся и решительно произнес:
— Даже если бы ВМ все еще стоял в лаборатории, я не позволил бы тебе даже приблизиться к нему. На твоих глазах разломал бы! Разумный вроде бы человек, а занимается самокопанием! — Ван Мандерпутц постепенно раскалялся. — Глупец! Ты рассмотрел один из несуществовавших вариантов: ты же не успел на самолет! И я, старый дурак, не удержал тебя от эксперимента! Хотя я тогда думал, что мой ученик обладает более устойчивой психикой. Ан, нет! Он, оказывается, неврастеник!
Я заметил ему, что сейчас уже ночь и не стоит бушевать на лестнице — того и гляди появится полисмен. Профессор утих, отворил дверь и жестом пригласил меня войти. Мы расположились в кабинете, и ван Мандерпутц совершенно спокойно заговорил:
— Я вот что имел в виду, Дик. Ты расстраиваешься из-за миража: того, что показал прибор, в действительности не могло существовать, потому что — я повторю это еще раз — ты на самолет опоздал. Уж если хочешь проследить судьбу пассажиров лайнера, обратись к документам. Неужели тебе не приходила в голову мысль просмотреть хотя бы газеты?
Самое смешное, что мне такая мысль действительно не приходила в голову. Профессор покопался в разваливавшейся стопе газет и, с торжествующим воплем вытащив нужный экземпляр, протянул его мне. Ткнув костлявым пальцем в одну из колонок, он сказал:
— Вот здесь напечатан список спасенных.
Взгляд сразу же выхватил знакомое имя — Джоанна Колдуэл, и только после этого я прочитал всю заметку целиком.
Она содержала довольно подробный отчет об обстоятельствах катастрофы. Там упоминалась и гроза, и транспортный самолет, но ни слова о том, что наш лайнер вылетел из Нью-Йорка с опозданием. Далее указывались подробности спасения пассажиров, где себя весьма героически проявили члены экипажа, в том числе двадцатитрехлетний стюард Ордис Хоуп. Лично он спас восемнадцать человек и, почти теряя сознание, покинул лайнер, воспользовавшись проломом в колпаке обзорного салона. Именно ему приписывалось спасение и Джоанны Колдуэл…
Мне показалось, что я тоже вынырнул на поверхность после того, как чуть не задохнулся в пучине собственной фантазии. Однако я считал, что мне обязательно нужно встретиться с девушкой из лайнера, которая произвела на меня такое неизгладимое впечатление.
— Я обязательно разыщу ее, — твердо заявил я профессору, забирая у него газету. — Если даже для этого придется полететь в Париж.
* * *Но пока я собирался отправиться на поиски Джоанны, появилась маленькая заметочка — просто комментарий к недавней трагедии. В ней говорилось, что служащий нью-йоркской авиакомпании, некий Ордис Хоуп, сочетался браком со спасенной им художницей, Джоанной Колдуэл. Что ж, может быть, все и к лучшему. Я был знаком с тезкой этой девушки, рожденной в приборе профессора ван Мандерпутца. Очень возможно, что мое подсознание — как одно из устройств ВМ — нарисовало идеальный образ женщины, которую сможет беззаветно полюбить Ричард Уэллс. Значит, теперь мне остается только искать реальное воплощение своей мечты. Как знать, может, еще не все потеряно?
Идеал
— Уже скоро это создание моего разума заговорит и откроет нам все тайны мироздания, — объявил Роджер Бэкон, ласково поглаживая стоящий перед ним на пьедестале железный череп.
— Но как может заговорить железо, святой отец? — спросил изумленный послушник.
— Благодаря разуму человеческому, коий есть лишь искра разума Господня, — отвечал францисканец. — Благочестивый и мудрый человек обращает искусство Дьявола на Божью пользу и таким образом посрамляет врага нашего. Но чу! Звонят к вечерне! Plena gratia ave Virgo[5].
Но дни сменяли дни, а череп так и не заговорил. Железные губы молчали, железные глазницы оставались тусклыми. Но однажды, когда Роджер сочинял письмо к Дунсу Скотту в дальнюю колонию, в маленькой келье неожиданно зазвучал надтреснутый, хрипловатый, нечеловеческий голос.
— Время есть! — произнес череп, лязгая челюстью.
— В самом деле, время есть, — ничуть не удивившись, ответил doctor mirabilis[6]. — Ведь не будь времени, ничто в мироздании не могло бы свершаться…
— Время было! — воскликнул череп.
— И в самом деле, время было, — согласился монах. — Ведь время — это воздух для событий. Материя существует в пространстве, а события — во времени.
— Время прошло! — прогудел череп голосом, глубоким, как церковные колокола, — и разбился на десять тысяч кусков.
— Это предание, — провозгласил старый Гаскел ван Мандерпутц, захлопывая книгу, — и натолкнуло меня на идею сегодняшнего эксперимента. Надеюсь, Диксон, ты далек от мысли, что Бэкон был средневековым мракобесом вроде того пражского раввина, создателя Голема. — Голландец погрозил мне своим длинным пальцем. — Нет! Роджер Бэкон был великим естествоиспытателем: он зажег факел, который его однофамилец Фрэнсис Бэкон подхватил четыре столетия спустя и который теперь вновь зажигает ван Мандерпутц.
Я почувствовал замешательство и легкий страх, совсем как послушник в легенде.
— Я даже не побоюсь сказать, — продолжал профессор, — что Роджер Бэкон — это ван Мандерпутц тринадцатого века, а ван Мандерпутц — это Роджер Бэкон двадцать первого столетия. Его Opus Majus, Opus Minus и Opus Tertium[7]…
— В этих трудах вы нашли описание своего робота? — я указал на неуклюжий механизм, который стоял в углу лаборатории.
— Не перебивай! — рявкнул ван Мандерпутц. — Я буду…
В этот момент массивная металлическая фигура произнесла нечто вроде: «А-а-г-расп!» — и, высоко подняв руки, шагнула к окну.
— Что за черт! — воскликнул я.
— Должно быть, по переулку проехала машина, — равнодушно пояснил ван Мандерпутц. — Так, значит, как я говорил, Роджер Бэкон…
Я перестал слушать, сохраняя при этом на лице выражение полнейшей заинтересованности. Мне это было нетрудно, как-никак я уже несколько лет был студентом самоуверенного голландца. Пожирая профессора глазами, я думал вовсе не о мертвом Бэконе, а о весьма живой и теплой Типс Альве. Вы наверняка знаете этого маленького белокурого чертенка, который выкидывает антраша на телеэкране вместе с толпой не менее темпераментных девиц из Бразилии. Хористочки, танцовщицы и телевизионные звезды — это моя слабость; возможно, какая-нибудь моя прапрабабушка тоже была из таких.
Сам-то я, — увы! — от театра далек. Я — Ричард Уэллс — сын и наследник Н.Дж. Уэллса, владельца корпорации нестандартной инженерии. Предполагается, что я и сам инженер; но как бы в творческом отпуске, потому что отец и на дюйм не подпускает меня к работе. Еще бы, он у нас человек-хронометр, а я неизбежно опаздываю — всегда и повсюду. Он считает, что я — проклятый вольнодумец и якобинец, хотя на самом деле я всего-навсего постромантик.