Аркадий и Борис Стругацкие - Обитаемый остров
– Энтузиазм вам вбивают в ваши тупые головы, – возразил Максим. – Ничего, вот сейчас мы посмотрим, какой у тебя там в крови энтузиазм. Который час?
– Без семи, – мрачно сказал Гай.
Некоторое время они ехали молча.
– Ну? – спросил Максим.
Гай посмотрел на часы и неуверенным голосом запел: «Боевая Гвардия тяжелыми шагами…» Максим насмешливо смотрел на него. Гай сбился и перепутал слова.
– Перестань на меня глазеть, – сердито сказал он. – Ты мне мешаешь. И вообще, какой может быть энтузиазм вне строя?
– Брось, брось, – сказал Максим. – Вне строя ты, бывало, так же орал, как в строю. Смотреть на вас с дядей Кааном страшно было. Один орет «Боевую Гвардию». Другой тянет «Славу Отцам». А тут еще Рада… Ну, где энтузиазм? Где твоя любовь к Отцам?
– Не смей, – сказал Гай. – Ты не смеешь так говорить про Отцов. Даже если то, что ты рассказываешь, – правда, это означает только, что Отцов просто обманули.
– Кто же их обманул?
– Н-ну… мало ли…
– Значит, Отцы не всемогущи? Значит, они не все знают?
– Не желаю на эту тему разговаривать, – объявил Гай.
Он приуныл, сгорбился, лицо его еще больше осунулось, глаза потускнели, отвисла нижняя губа. Максим вдруг вспомнил Фишту Луковицу и Красавчика Кетри из арестантского вагона. Они были наркоманами, несчастными людьми, привыкшими употреблять особенно сильные наркотические вещества. Они страшно мучились без своего зелья, не ели и не пили, а дни напролет сидели вот так, с потухшими глазами и отвисшей губой.
– У тебя болит что-нибудь? – спросил он Гая.
– Нет, – уныло ответил Гай.
– А что ты так нахохлился?
– Да так как-то… – Гай оттянул воротник и вяло повертел шеей. – Нехорошо как-то… Я лягу, а?
Не дожидаясь ответа Максима, он полез в люк и прилег там на ветки, поджав ноги. Вот оно как, подумал Максим. Это не так просто, как я думал. Он забеспокоился. Лучевого удара Гай не получил, из поля мы выехали почти два часа назад… Он же всю жизнь живет в этом поле… А может быть, ему это вредно – без поля? Вдруг он заболеет? Надо же, дрянь какая… Он смотрел через люк на бледное лицо, и ему становилось все страшнее. Наконец он не выдержал, спрыгнул в отсек, выключил двигатель, выволок Гая наружу и положил на траву у шоссе.
Гай спал, бормотал что-то во сне, сильно вздрагивал. Потом его начал бить озноб, он скрючивался, сжимался, словно стараясь согреться, засовывал ладони под мышки. Максим положил его голову к себе на колени, прижал ему пальцами виски и постарался сосредоточиться. Ему давно не приходилось делать психомассаж, но он знал, что главное – отвлечься от всего, сосредоточиться, включить больного в свою, здоровую, систему. Так он сидел минут десять или пятнадцать, а когда очнулся, то увидел, что Гаю лучше: лицо порозовело, дыхание стало ровным, он больше не мерз. Максим устроил ему подушку из травы, посидел некоторое время, отгоняя комаров, а потом вспомнил, что им ведь еще ехать и ехать, а реактор течет, для Гая это опасно, надо что-то придумать. Он поднялся и вернулся к танку.
Ему пришлось основательно повозиться, прежде чем он снял с проржавевших заклепок несколько листов бортовой брони, а затем он набивал эти листы на керамическую перегородку, отделяющую реактор и двигатель от отсека управления. Ему оставалось прикрепить последний лист, когда он вдруг почувствовал, что вблизи появились посторонние. Он осторожно высунулся из люка, и внутри у него похолодело и съежилось.
На шоссе, шагах в десяти перед танком, стояли три человека, но он не сразу понял, что это люди. Правда, они были одеты, и двое держали на плечах жердь, с которой свисало окровавленной головой вниз небольшое копытное животное, похожее на оленя, а на шее у третьего, поперек цыплячьей груди, висела громоздкая винтовка непривычного вида. Мутанты, подумал Максим. Вот они – мутанты… Все рассказы и легенды, слышанные им, вдруг всплыли в памяти и сделались очень правдоподобными. Сдирают с живых кожу… людоеды… дикари… звери. Он стиснул зубы, выскочил на броню и поднялся во весь рост. Тогда тот, что был с винтовкой, смешно перебрал коротенькими ножками, выгнутыми дугой, но не двинулся с места. Он только поднял жуткую руку с двумя длинными многосуставными пальцами, громко зашипел, а потом произнес скрипучим голосом:
– Кушать хочешь?
Максим разлепил губы и сказал:
– Да.
– Стрелять не будешь? – поинтересовался обладатель винтовки.
– Нет, – сказал Максим, улыбаясь. – Ни в коем случае.
Глава пятнадцатая
Гай сидел за грубым самодельным столом и чистил автомат. Было около четверти одиннадцатого утра, мир был серым, бесцветным, сухим, в нем не было места радости, не было места движению жизни, все было тусклое и больное. Не хотелось думать, не хотелось ничего видеть и слышать, даже спать не хотелось, – хотелось просто положить голову на стол, опустить руки и умереть. Просто умереть – и все.
Комнатка была маленькая, с единственным окном без стекла, выходившим на огромный, загроможденный развалинами, заросший диким кустом серо-рыжий пустырь. Обои в комнате пожухли и скрутились – не то от жары, не то от старости, – паркет рассохся, в одном углу обгорел до угля. От прежних жильцов в комнате ничего не осталось, кроме большой фотографии под разбитым стеклом, на которой, если внимательно присмотреться, можно было различить какого-то пожилого господина с дурацкими бакенбардами и в смешной шляпе, похожей на жестяную тарелку.
Глаза бы всего этого не видели, сдохнуть бы сейчас или завыть последней бездомной собакой, но Максим приказал: «Чисти!» «Каждый раз, – приказал Максим, постукивая каменным пальцем по столу, – каждый раз, как только тебя скрутит, садись и чисти автомат…» Значит, надо чистить. Максим все-таки. Если бы не Максим, давно бы лег и помер. Просил ведь его: «Не уходи ты от меня в это время, посиди, полечи». Нет. Сказал, что теперь сам должен. Сказал, что это не смертельно, что должно пройти и обязательно пройдет, но надо перемочься, надо справиться…
Ладно, вяло подумал Гай, справлюсь. Максим все-таки. Не человек, не Отец, не бог – Максим… И еще он сказал: «Злись! Как тебя скрутит – вспоминай, откуда это у тебя, кто тебя к этому приучил, зачем, и – злись, копи ненависть. Скоро она понадобится: ты не один такой, вас таких сорок миллионов, оболваненных, отравленных…» Трудно поверить, массаракш, ведь всю жизнь – в строю, всегда знали, что к чему, кто друг, кто враг, все было просто, дорога была ясная, все были вместе, и хорошо было быть одним из миллионов, таким, как все. Нет, пришел, влюбил в себя, карьеру испортил, а потом буквально за шиворот вырвал из рядов и утащил в другую жизнь, где и цель непонятна, и средства непонятны, где нужно – массаракш-и-массаракш! – обо всем думать самому! Раньше и понятия не имел, что это такое – думать самому. Был приказ, все ясно, думай, как его лучше выполнить. Да… вытащил за шиворот, повернул мордой назад, к родному, к гнезду, к самому дорогому, и показал: помойка, гнусь, мерзость, ложь… И вот смотришь – действительно, мало красивого, себя вспомнить тошно, ребят вспомнить тошно, а уж господин ротмистр Чачу!.. Гай с сердцем загнал на место затвор и цокнул защелкой. И снова навалилась вялость, апатия, и воли на то, чтобы вставить магазин, уже не оставалось. Плохо, ох как плохо…
Перекошенная скрипучая дверь отворилась, всунулось маленькое деловитое рыльце – в общем даже симпатичное, если бы не лысый череп и не воспаленные веки без ресниц, – Танга, соседская девчонка.
– Дядя Мак приказали вам идти на площадь! Там уже все собрались, одного вас ждут!
Гай угрюмо покосился на нее, на тщедушное это тельце в платьице из грубой мешковины, на ненормально тонкие ручки-соломинки, покрытые коричневыми пятнами, на кривые ножки, распухшие в коленях, и его замутило, и самому стало стыдно своего отвращения – ребенок, а кто виноват? – он отвел глаза и сказал:
– Не пойду. Передай, что плохо себя чувствую. Заболел.
Дверь скрипнула, и, когда он снова поднял глаза, девчонки не было. Он с досадой бросил автомат на койку, подошел к окну, высунулся. Девчонка со страшной скоростью пылила по лощине между остатками стен, по бывшей улице, за нею увязался какой-то карапузик, проковылял несколько шажков, зацепился, шлепнулся, поднял голову, полежал некоторое время, потом взревел ужасным басом. Из-за руин выскочила мать – Гай поспешно отшатнулся, потряс головой и вернулся к столу. Нет, не могу привыкнуть. Гадкий я, видно, человек… Ну уж попался бы мне тот, кто за все это в ответе, тут уж я бы не промахнулся. Но все-таки, почему я не могу привыкнуть? Господи, да за этот месяц я такого повидал – на сто кошмарных снов хватит…
Мутанты жили небольшими общинами; иные кочевали, охотились, искали места получше, искали дорогу на север в обход гвардейских пулеметов, в обход страшных областей, где они сходили с ума и умирали на месте от приступов чудовищной головной боли; иные жили оседло на фермах и в деревушках, уцелевших после боев и взрыва трех атомных бомб, из которых одна взорвалась над этим городом, а две в окрестностях – там сейчас километровые проплешины блестящего, как зеркало, шлака. Оседлые сеяли мелкую выродившуюся пшеницу, возделывали странные свои огороды, где томаты были как ягоды, а ягоды – как томаты, разводили жуткий скот, на который смотреть было страшно, не то что есть. Это был жалкий народ – мутанты, дикие южные выродки, про которых плели разную чушь и сам он плел разную чушь, – тихие, болезненные, изуродованные карикатуры на людей. Нормальными здесь были только старики, но их оставалось очень мало, все они были больны и обречены на скорую смерть. Дети их и внуки тоже казались не жильцами на этом свете. Детей у них рождалось много, но почти все они умирали либо при рождении, либо в младенчестве. Те, что выживали, были слабыми, все время маялись неизвестными недугами, уродливы были – страсть, но все выглядели послушными, тихими, умненькими. Да что там говорить, неплохие оказались люди – мутанты, добрые, гостеприимные, мирные… Вот только смотреть на них было невозможно. Даже Максима сначала корежило с непривычки, но он-то быстро привык, ему что – он своей натуре хозяин…