Роман Корнеев - Время жизни
Я как мог отбивался, а потом с какой-то звериной решимостью, молча и изо всех сил вцепился зубами, руками, чем попало в одного верзилу, которого можно было принять за их вожака. Яростное мое рычание заглушило собственную боль, а потом и оно ушло на задний план под истерическим воплем раздираемого на части моей яростью полубезумного, испуганного существа.
Меня оттащили какие-то мужики в заводской форме, вокруг обезображенного мною малолетнего подонка образовался тот молчаливый круг пустоты, который можно увидеть в зоопарках вокруг редких тропических гадов – никто не знает, на кого тот попробует броситься. Странно, но ведь среди этой шпаны была всего пара человек старше меня – остальные были и вовсе сопляками.
Я глядел сквозь кровавую пелену и видел в глазах своих обидчиков ужас. Это было мне хорошим уроком. Не бойся смерти и боли – и ты сам станешь чужим воплощенным страхом.
И вот меня, расхлюстанного, едва умытого, отвели к директору школы, тот долго смотрел, потом коротко что-то сказал моей новой классной, а меня отпустил. За мной вроде как был установлен какой-то надзор, но я дураком не был и в школе с тех пор оставался паинькой, а учился я хорошо, не то что мои оболтусы-однокласснички.
Но до конца начавшегося мучения были еще годы и годы, а пока я просто старался не расставаться с моей многострадальной грушей. А еще, выходя за ворота школы, я теперь всегда доставал из-за пазухи здоровенный ржавый гвоздь. Это потом мне подсказали – загремишь, если что, в приемник, а там и на малолетку. С тех пор как в пятидесятые изменили законы, «по-взрослому» сажали уже с десяти лет. А там и рудники через пару лет, как порт приписки.
Впрочем, мне об этом думать было рано, я еще хотел побольше читать хороших фильмокниг, по-своему, по-звериному, по-детски любил свою маму, и даже учился с удовольствием, особенно если это была не бесполезная математика, а любопытная химия и самое главное – инженерия.
Постепенно за первый год моей учебы в социалке я обзавелся и друзьями. Хотя нет, их скорее можно назвать лишь приятелями. Мы болтали ногами на переменах, травили детские до идиотизма анекдоты, жаловались на родителей. Одноклассники и вообще ровесники после той истории относились ко мне настороженно-миролюбиво, «пострадавшего» от моих ногтей и зубов ненавидели многие. А уж после истории с приходом в директорскую родителей этого кретина – жалобу писать – тут уж весы окончательно качнулись в мою сторону.
Я не припомню за последующее время ни единой стычки, в которой я бы участвовал, по крайней мере, что называется, «всерьез». Я вдруг стал какой-то отдельно стоящей величиной в странной и запутанной иерархии детских банд. Со мной не хотели связываться, а потому ко мне можно было апеллировать. И ведь порой такого рассказывали про мои же напридуманные подвиги, что я только поражался. Вокруг меня собралось некоторое количество тех, кто не мог толком за себя постоять, они были забавными, эти ботаники социальных школ, они искренне считали, что знания могут их куда-то вывести. Я помнил судьбу своего отца и на знания не полагался, хотя и поглощал их с аппетитом. Мне нужны были мои кулаки, а уж потом какие-то знания. Всякие же малоутилитарные предметы вроде зоологии мне были интересны только как очередная сказка. Странно думать вот так, но ведь я когда-то был пусть довольно угрюмым и замкнутым, но все-таки ребенком, и меня забавляли многие и многие вещи. Но спортивный зал меня интересовал чисто практически.
На третий месяц учебы в социалке я плюнул на олуха, который был учителем физкультуры младших классов, и отыскал самостоятельно комнатенку в учительском блоке, где было написано «Мартин Ки, тренер». О нем ходили странные слухи, но он учил драться по-настоящему. Мы поговорили, как мне показалось, по душам. Он посмотрел на мои незаживающие от постоянного лупцевания груши кулаки и, хмыкнув, сказал, чтобы я приходил через полгода. Полгода я сомневался, таил планы мести, потом завязывал с этим, снова сомневался и так по кругу. Через полгода я снова решительно постучал в его дверь.
Так я начал заниматься серьезно, задвинув остальной мир на задний план. Потихоньку взрослея, хотя и оставаясь тем сухощавым, не очень высоким мальчишкой, которого многие почему-то боялись.
Не припомню, чтобы наши занятия в полутемном зале имели какое-то название или хотя бы условную отсылку к существующей системе единоборств. Я, несколько мужиков разного возраста плюс какие-то старшеклассники с прыщами через все лицо и едва проросшими козлиными бороденками, мы встречались, изображали друг на друге какие-то приемы, нахватанные из разных школ боевых искусств, пытались находить болевые точки воображаемого противника (уж мне-то партнер для спарринга доставался лишь от раза к разу), лупили кулаками по доскам и кирпичам, покуда и вправду те не начинали крошиться под нашими ударами. Помню, в одиннадцатилетнем возрасте я впервые сошелся в чем-то похожем на схватку с самим Мартином. Тот молча положил меня на мат чем-то совсем обыденным, вызывающим сейчас только горький смех. Я красиво упал, как мне показалось, четко хлопнув ладонью по мату, но, только поднявшись, почувствовал, как из носа хлещет алая и глупая кровь.
Это было занятно, давно я не видел своей крови. Я засмеялся и заработал тем самым крепкое рукопожатие. Больше я не позволял так с собой делать, я изворачивался немыслимо, готов был выбить себе колено или плечо, лишь бы не падать вот так, красиво и бесполезно. Потому что не важно, как красиво ты упадешь, если потом некому будет подняться.
За это открытие я безмерно благодарен Мартину до сих пор, даже несмотря на то, что произошло между нами несколькими годами позже. Жизнь меняется, люди тоже. Тогда, в середине «тихих семидесятых», находилось мало людей, которые думали о будущем, пытались что-то создать, противопоставить болоту, поступавшему в самое чрево европейского общества из глубин Корпораций. К слову сказать, Европа тогда зажилась, почти весь XXI век был ее. Но, как говорится, вот уж это было последнее, о чем мне пришло бы в голову думать тогда, когда муравейник растущих мегаполисов еще был для меня непонятной безбрежной страной несметных таимых богатств и светлого будущего.
Я думал, что выучусь и найду себе дорогу в жизни, не стану сидеть на месте, как мои родители. Впрочем, тогда, в свои десять-одиннадцать лет, я и об этом не думал.
Потому что вскоре на моем горизонте возникли тени, которых я не ждал.
Темное небо Имайна скользило над ним, погружая сознание в этот водоворот неосознанных мыслей, странных идей, темных звезд, далеких планет. Скорч набухал в его венах болью непрожитых жизней, тенью неосиленных световых лет, громадой неосвоенной Галактики, имя который было – Бесконечность.
Ветви юных дерев колыхались вокруг него тайной неувядающей жизни, она была вокруг, царила, вопреки всему, вопреки невозможному. Он знал, что его собственная жизнь закончится неожиданно и непредотвратимо, он помнил о предначертанности бытия, он хранил в своем сознании те призрачные сигналы, что слали Соратники людям – весь этот сумрак железной длани судьбы, неодолимое сопротивление сотен величественных сознаний, что вычисляли и вычисляли предначертанность жизненного круга. И не могли в результате сказать самого главного – когда все это кончится, когда зачнется заря, которая распространится на все Человечество, когда исчезнет страх и ненависть.
Когда наступит мир.
Язык матерей не мог, не умел описать все те экзистенциальные метания, что обуревали его душу, подхваченные топью скорча, язык же отцов был слишком груб, чтобы объяснить ему причину его боли и выход из того неодолимого тупика, в который угодило его сознание.
Девятнадцать лет. Половина жизни позади, а он не знает, что в этом мире может служить ему опорой, что скажет ему, какими императивами будет прирастать то будущее, что определит счастье потомков. Да и какие дети… язык матерей изобиловал словами, которых был лишен язык отцов, но и он не мог объяснить сути происходящего, этого неба над головой, этого черного колодца вокруг нас, готового поглотить жизни живущих и память умерших.
Где ты, мир, в котором будет жизнь, где ты, иная Эпоха бытия?!
Каждый день мог стать последним. Каждый день начинался с отзвука двигателей космических кораблей. Это могли быть карго-шипы космических станций оборонительного синуса Галактики, и тогда Имайн разом мог оказаться на грани голодной смерти – все семьдесят миллионов человек. Они не могли спорить с существующим порядком вещей, воины космоса нуждались в продовольствии еще сильнее упрятанных в глубинах планетарных атмосфер человеческих созданий, никогда не покидавших своих гравитационных колодцев.
Это могли быть военные транспорты, которые забирали самых молодых, самых сильных, самых генетически полноценных туда, в ночь бесконечной космической тьмы, на погибель. С небес возвращались считанные единицы. Седые, лишенные конечностей, развращенные постоянным ожиданием собственной смерти, облученные всепроникающей космической радиацией, они занимали ключевые позиции в расшатанном постоянной войной социуме Имайна, не понимая своих потомков, покуда огражденных от бушующей поодаль войны, они не ждали от общества жалости или благодарности. Они просто и эффективно в нем правили.