Александр Зорич - Без пощады
Ей с трудом верилось, что всего полчаса назад она почти решилась уйти!
Щеки Тани раскраснелись, глаза заблестели, а из прически выбились несколько платиновых прядей.
Она хохотала над каждой шуткой нового знакомого, пожирала холодные бутерброды с аппетитом молодой волчицы и, заложив ногу на ногу, обольстительно поигрывала своей черной туфелькой, совершенно позабыв о том, что эта проклятая туфелька, оказавшаяся на полразмера меньше, чем требовалось, до крови стерла ей мизинец…
До мозолей ли, когда Воздвиженский посвящал ее, простую студентку, в жгучие и высокие тайны поэтического цеха!
– А Закрепищечин… он вообще в Конкордии ни разу не был! Двадцать лет во всех газетах ее полощет и в хвост и в гриву, а сам даже до пограничного столба не долетал… Мы уже с ребятами его вышучивать устали. Думали даже сброситься ему на билет до Хосрова. Чтобы, значит, этот гусь на клона хоть раз вблизи посмотрел. Чтобы реализм в его творчестве наконец появился! А то ругать «встанек» по книгам да по газетам всяк дурак горазд! А он нам знаешь, что на это сказал?
– ?..
– В Хосрове, говорит, мне делать нечего. А вдруг понравится? Ведь тогда ругать Клон вся охота пропадет! С чего, говорит, я тогда жить буду? С чего детей кормить? Вот ты смеешься, Татьяна, а ведь мужик и правда дело говорит… Знаешь, какие ему гонорары в журнале «Наше время» платят? О-о… А Васищев всем раструбил, что живет со своей черепахой Лаурой!
– В интимном, что ли, смысле?
– А то!
– ???
– Только не спрашивай меня, каким образом! Сам желал бы знать! Но Васищев хранит молчание… Посвятил ей венок сонетов! «Твоим я панцирем нефритным От адской тьмы загорожусь…»
Таня не очень точно помнила, сколько времени они провели в буфете.
Из второй половины того зимнего вечера она запомнила лишь мягкую волосатую руку Воздвиженского на своем колене (как бы невзначай он положил ее туда, когда такси, которое несло их к общежитию, заложило слишком крутой вираж во славу январского гололеда).
И лукавую улыбку Любы, отворившей двери во втором часу ночи, она тоже запомнила, а как же. «Гулёна ты моя!» – сказала ей Люба вместо «спокойной ночи» и выключила свет.
По мере того как Таня все ближе подходила к заветной цели – диплому ксеноархеолога, – развивались и ее отношения с Воздвиженским.
Впрочем, поэт предпочитал именовать эти отношения «нашей дружбой».
Воздвиженский не форсировал событий. После того памятного вечера он объявился в поле зрения Тани лишь спустя две недели.
– В командировке был, такие дела, – объяснил он.
Таня сделала вид, что вовсе даже и не спрашивала себя, куда подевался славный Мирослав. И вовсе его не ждала. Пусть Мирослав не думает, что Таня интересуется им больше, чем алебастровыми фигурками Банановой Культуры и гамаками из хвостов ландисских василисков. Эту линию она гнула и дальше. Насколько могла последовательно…
Ухаживания Мирослава сильно отличались от ухаживаний Любиного кадета-подводника или многочисленных Тамилиных пассий.
Цветочно-конфетную фазу они вообще проскочили.
За четыре с половиной года знакомства Мирослав Воздвиженский подарил Тане цветы всего один раз. Если позволено будет отнести к цветам кактус с необитаемой планеты Синапского пояса.
«Вот представляешь, Танек, выступал сегодня на юбилее Общества Любителей Редких Растений… С огоньком, между прочим, выступал! Так они мне этот кактус подарили… Сначала думал отказаться. У меня он дуба врежет! А затем решил – чего отказываться? Тебе подарю…»
Воздвиженский не соврал – в квартире у него не выживали даже кактусы. Так сильно там было накурено.
Он снимал крохотную студию возле площади Льва Толстого. Интерьер студии состоял из того сомнительного неодушевленного сброда, который в объявлениях о сдаче жилплощади стыдливо именуется «мебелью наборной».
Студию Воздвиженский называл «берлогой». Там он творил, питался, встречался с многочисленными друзьями и осуществлял личную жизнь.
Личная жизнь, как правило, проистекала на двухспальном матрасе, что покоился в геометрическом центре студии.
«Наверное, в прошлой жизни я был японцем. Такой кайф, когда сплю на полу!» – самодовольно пояснял Мирослав.
Главным в его жизни было творчество.
По крайней мере так говорил он сам. Однако чем ближе знакомилась с Воздвиженским Таня, тем яснее ей становилось: в реальной жизни Воздвиженского стихи занимают достаточно скромное место.
Творчество в жизни Воздвиженского по преимуществу выступало в роли благовидного предлога, под которым он отказывал надоедливым визитерам и отодвигал сроки исполнения заказов, объясняясь с заказчиками «халтурки».
Собственно, с «халтурки» Воздвиженский и жил.
Он писал на заказ тексты гимнов для заводов и вузов, юбилейные посвящения, походные песни и тому подобную официозную, но совершенно незаменимую в социальном хозяйстве лабуду.
За один гимн для какого-нибудь новопостроенного норильского космопорта Воздвиженский получал три профессорские зарплаты. Пожалуй, не будь он воистину фантастическим лентяем, с такими заработками он вполне мог бы скопить себе на плохонький планетолет. Или хотя бы выкупить свою студию.
А так…
– Вот послушай, Танюха, что я тут с утречка накорябал, – нахмурив брови, говорил Мирослав, расхаживая по квартире в махровом халате на голое тело.
В его левой руке дрожал натерпевшийся за ночь черновик. А в правой дымилась чашка утреннего кофе.
Утренним этот кофе был лишь для Мирослава, который раньше полвторого не просыпался. А для Тани, уже отслушавшей три лекции и выполнившей головоломную лабораторку по химанализу, кофе был обеденным.
– Я слушаю! – тоскливо отзывалась Таня, присаживаясь со своей чашкой на матрас.
– Тра-ля-ля… Это я потом подправлю… Вот! Это для Каховской птицефабрики им. Леси Украинки! Ну, я тебе говорил, кажется. Кгхм-кгхм… Слушай!
Белок необходим здоровью —
Народ не может без яиц!
Мы наше холим поголовье,
В дома приносим яйца птиц!
– И припев такой, по-моему, славно получилось. – И Мирослав зачитывал дальше, уже наизусть:
Яйца – наше достоянье! Общий фронт работы!
Курьи яйца мы даем армии и флоту!
– Гениально. Только… по-моему, про птиц нельзя сказать «поголовье». И про «наше достоянье», по-моему, лишнее… Несколько двусмысленно, понимаешь?
– Двусмысленно? – Воздвиженский задумчиво хмурился, словно бы взвешивая Танины слова. – Что ж… Ты права. Есть такое дело. Но, понимаешь ли… На правку времени уже нет! Сроки, сроки поджимают! Сегодня вечером обещал Вересню, это наш композитор, текст готовый сдать… А Вересень такой зануда! Он меня просто замучил, Танек! Давай скорее, говорит! Хоть бы что уже! И потом, чего тут напрягаться? Это же халтурка! Плебс схавает! – пояснял Мирослав с таким видом, будто эта формула все на свете объясняла.
Таня умолкала. В отличие от своего сердечного друга она считала, что любую работу следует делать хорошо, вне зависимости от того, «халтурка» это или творчество. Особенно когда за эту работу платят такие деньжищи…
С другой стороны, Таня была уверена – трудящимся птицефабрики гимн Воздвиженского наверняка понравится.
Она представляла себе своих родителей и Кирюху… Да они просто счастливы были бы! Целый год вспоминали бы к месту и не к месту: «яйца мафлингов даем армии и флоту»!
Затем Мирослав швырял рукопись на журнальный столик, заставленный пепельницами, пустыми бутылками из-под пива и стопками чужих книг, подсаживался к Тане поближе, закрывал глаза и целовал ее в шею своими горячими пухлыми губами.
– Как же я люблю тебя, моя Снегурочка! – шептал он. – Тебе никто не говорил, что ты похожа на Снегурочку?
– Ты… говорил…
– Правда? Значит, я повторяюсь…
Дальше поцелуев с объятиями дело у Тани с Воздвиженским не шло. Впрочем, поначалу Таню это не смущало.
Подобные целомудренные услады доставляли Тане мало телесного удовольствия. Возможно, потому, что на самих усладах у нее никак не получалось сосредоточиться. Яркий дневной свет не располагал к чувственности. Из книжных шкафов, которыми были уставлены стены студии, на нее смотрели фотографии – инфернальный Маяковский, неземной Лермонтов, сердитый Бродский. Тане не слишком нравилось целоваться на глазах у всей русской литературы.
В студии всегда было прохладно. Танины предплечья – свитер она обычно снимала, чтобы казаться обольстительней в облегающей футболке, – покрывались гусиной кожей…
Но кое-что в этом действе ей все же нравилось: Мирослав говорил слова, которые не говорил ей до этого никто и никогда.
И не важно, что некоторые его признания казались захватанными, как дверные ручки. За месяцы практики Таня научилась не обращать на это внимания.
На ласки Мирослав отводил от пятнадцати до двадцати минут, смотря по настроению.