Сергей Снегов - Хрононавигаторы (сборник)
Я попросил разрешения сказать еще несколько слов Джону Чарльстону наедине. Он с усилием подвинул кресло ближе и просипел:
— Ужасное происшествие, вы меня пони..?
Я прервал его:
— Мне нужен доктор, Джон.
— Разве мистер Коллинз?.. Он считается отличным хирургом.
— Я нуждаюсь не в хирурге, а в психиатре.
Он смотрел на меня округленными глазами. Мне было безразлично, что он подумает. Он сказал, запинаясь:
— Я вас понимаю, вы меня понимаете, Генри? Конечно, психиатр. Завтра я вам его доставлю. Можете положиться на Чарльстона.
Джон и врач ушли, Патрика я попросил выйти. Дороти присела на кровать и шептала разные хорошие слова. Она была растрогана от того, что так любит меня. У нее влажно блестели глаза. Она упивалась нежностью ко мне. Она любила себя за то, что любит меня. С каждым ее словом я чувствовал себя все хуже. Нежность ее шла от души, но душа была не своя. В этом противоречии я не мог разобраться. Я понимал, что Дороти неповторима, ни у одной другой женщины волосы не были так мягки, так золотисты, так не пахли, ни одна не смотрела такими яркими глазами, ни у кого не было такой кожи, таких линий, таких плавных движений. Когда Дороти молчала, от ее близости у меня кружилась голова. Она околдовывала, пока молчала. Но едва начинала говорить, очарование пропадало. Она сказала, что это я рождаю в ней все хорошие слова, а я не ощущал их своими.
Я отстранил ее, она встревожилась.
— Я сделала тебе больно, милый? Тебе нехорошо со мной?
— Мне хорошо с тобой. Но хочу отдохнуть.
Она тоже ушла и прислала сиделку. Та стала поправлять трубочки и накачивать в меня лекарства. Я приказал снять все трубочки и спровадил сиделку. Уходя, она отворила окно. Город сверкал рекламами, снаружи вспыхивало, как от молний. Жизнь города доносилась на наш семнадцатый этаж смутным гулом. Я с трудом встал и подошел к окну, мне почудилось, будто в небе сияют звезды. Но это сияли верхние этажи небоскреба Гольдшайс, того самого, где совершилось мерзкое убийство. Я возвратился в кровать.
— Давай рассуждать, Генри, — предложил я себе. — И поменьше эмоций, побольше логики!
Я начал с фактов. Факты могли потрясти даже слона. Литературный персонаж бегает по городу и нападает с кинжалом на людей. Что Дженни Гиена убийца, не так уж и удивительно. Чем еще заниматься ей, как не убивать, если уж она вырвалась с книжных страниц на тротуар? Я вспомнил мудрое изречение: если вы слушаете говорящую лошадь, не удивляйтесь смыслу ее речи, гораздо удивительнее то, что лошадь разговаривает. Удивительное во всей этой истории лишь то, что литературные создания стали реальными людьми. Реальность их доказывает не только смерть Билла Корвина, но и то, что меня измордовали, да и старый Патрик ни минуты не усомнился, что притащившие меня незнакомцы натуральные люди. Били меня не призрачно, об этом твердила каждая косточка.
— Лэмюэль! — говорил я. — Эта бестия Дженни твердила, что ее друзья торчат в баре старого Лэмюэля. А Патрик вспоминает о баре какого-то Гулливера. Итак, Лэмюэль Гулливер. И бар называется «Верный гуигнгнм». Неужели и Гулливер тоже выпрыгнул из книги в реальную жизнь! Кто бы мог этого ожидать от знаменитого доктора и мореплавателя? Знался с лилипутами и великанами, открыл благороднейших лошадей, а кончил тем, что подает коктейли! И в это поверить?
Так я разговаривал с собой взволнованно и бессвязно. Логическое рассуждение не получалось. Мир двигался на голове, было не до рассуждений. Вскоре вернулась Дороти. Она молча присела рядом, осторожно обняла меня. Молчавшая, она уже не казалась мне невероятной. Я был так благодарен за молчание, что стал ее целовать.
6Врач, которого привел Чарльстон, удивил меня фамилией.
— Луис Боберман-Пинч, — торжественно объявил толстый издатель. — И если это не самый глубокий знаток человеческого ума на всех трех континентах, то можете плюнуть мне в глаза, вы меня понимаете!
— Не ума, а безумия, — весело поправил Боберман-Пинч. — Это не одно и то же — ум и безумие, хотя связь у них есть, никогда не отрицал ее. Мои критики твердят, что я отдаю примат безумию, а не разуму, но они просто не хотят понять очевидности: безумие шире, глубже, всесторонней, блестящей разума, вот единственное, на чем я настаиваю!
— Шире, глубже, всесторонней, блестящей?..
— Конечно! — восторженно воскликнул он. — Вам, знаменитому писателю, это должно быть ясно! Что такое ум сравнительно с безумием? Ограниченность и примитив! Вдумайтесь, Гаррис. О любой вещи можно сказать только одну правду, ибо каждая вещь существует лишь единственным образом. Вон тот чемодан из фибры, такова сухая, узкая, скучная истина. Разум доискивается истины, это его служебная функция. И вот всей мощью своего огромного, своего несравненного ума вы можете только установить, что чемодан фибровый, на большее вас не хватит. А как солгать о чемодане? Миллионами способов, одна ложь ярче другой. Чемодан деревянный, железный, гранитный, золотой, бриллиантовый, не чемодан, а кукла, живой слон, детеныш кита, ваш спящий друг, марсианин, проникший в отель… Возможности лжи безграничны! А что такое безумие? Умение все извращать, искусство воображать мир в его фантастической невозможности. Так что же шире? Что глубже? Что, я такого слова не побоюсь, восхитительней?
Я перевел взгляд с Бобермана-Пинча на издателя. Джон так кивал головой, словно речь врача лила бальзам на какие-то его раны.
— И вы лечите от безумия? — осторожно поинтересовался я.
— Именно! С вашего разрешения, член Национальной Академии Наук, член Лондонского Королевского общества… Могу назвать одиннадцать академий, осчастливленных тем, что я согласился стать их членом. Уже не говорю, Гаррис, о премиях Нобеля и Нанги-Банга. Научные премии — это пройденный этап, не будем упоминать о них. Что поделаешь, нужно зарабатывать на кусок хлеба. Моя жена считает, что иметь дома меньше десяти слуг некрасиво, приходится считаться с ее капризами. И я отдал свое знание безумия, свое восхищение перед многообразием его форм на то, чтобы избавлять от него. Истинное величие начинается с того, что ограничиваешь себя, сказал один немецкий философ, безумец, которого по этой причине считают гением. Итак, Гаррис, что вас раздражает? Что вас поражает?
Я сделал знак Чарльстону. Он поспешно вытянул свое тело из кресла. На это ему понадобилось около минуты. Мы с врачом молчали, пока издатель боролся с креслом.
— Вечером я приеду, — сказал Джон. — Можете не волноваться, Генри, я не оставлю вас без присмотра, вы меня понимаете?
Боберман-Пинч снова спросил, что меня поражает. Я признался, что меня поражает его фамилия. Он отнесся к этому одобрительно. Он гордился своей несколько собачьей фамилией. Доберман-пинчеры ведут свое происхождение от его предков, оказал он. Впрочем, не сами собаки, только их название. Его прапрадед Чарльз Доберман-Пинчер вывел новую породу собак, и их стали сперва называть псами Доберман-Пинчера, а потом просто доберман-пинчерами. Прадеду пришлось изменить фамилию Доберман-Пинчер на Боберман-Пинч, чтобы его не путали с псами. В книгах о доберман-пинчерах происхождение их описывается по-иному, но это ложь — и потому ей верят. Ложь правдоподобней правды, он в своих книгах доказывает это на тысячах примеров.
— Если так, то безумие естественней ума, — сказал я.
Мое замечание привело его в восторг. Он радостно размахивал правой рукой перед моим носом. Я думал, что он будет меня выстукивать и выслушивать, щупать пульс, заворачивать веки, просить показать язык, но он объявил, что лечит без шаманства.
— Человек — это слово! — воскликнул он. — Он выражает себя при помощи слова — любит, ненавидит, командует, подчиняется, исполняет, ослушивается, высказывает свое настроение, свои взгляды, свои желания, свои упования… Болезни психики это раньше всего болезни словотворчества. Итак, что мучит ваше слово?
Пока он говорил, я рассматривал его. Он был высок, худ, темнокож, черноволос. И у него были такие глубокие, такие яркие глаза, они так вспыхивали, когда он поворачивал лицо к собеседнику, что становилось не по себе. К тому же он чрезмерно жестикулировал. Если бы сказали, что он сбежал из психиатрической клиники, я бы не удивился. Общение с больными кладет печать и на здоровых, думал я.
— На меня напали привидения, — сказал я. — Призраки нанесли мне увечья.
— Замечательно! Никогда не слыхал более впечатляющей лжи! Продолжайте, я слушаю вас с восхищением.
— Дело в том, доктор, что мои злоумышленники не реальные люди, а литературные герои. Я их придумал. Они мои создания. И существуют только в написанной мной книге.
— Упоительно! Детище, поднявшее руку на своего создателя! Что может быть прекрасней? Отделали они вас, между прочим, отнюдь не призрачно. И сколько помню, несчастье с вами произошло не на книжной странице, а на какой-то улице. Я правильно понял?