Майк Гелприн - Богатыри не мы. Устареллы
Я выбрал ближайшую кобылу, белую, только словно грязью забрызганную, с чёрными кругами ниже вишнёвых глаз. На моей родине, что осталась далеко отсюда на восход и на полдень, таких кликали четырёхглазыми. У нас считалось, что животина с пятнами под глазами может видеть мёртвых.
Я забрал лошадь себе, как украл или отнял большинство того, чем владел в этой жизни.
Правил я по старинке, локтями и коленями. Лошадь слушалась.
Луг – зелёная чаша, усыпанная белыми и лиловыми цветами, – остался позади, как и ржание коней, и лай поздно набежавших кобелей.
Я вытащил нож, выбросил. Он шурхнул в листья, воткнулся в землю и пропал из виду. В Марьином лесу нельзя было обретаться с оружием, и я не собирался это правило, кровью писанное, нарушать. У меня и без того хватало забот – я украл лошадь у владелицы этих земель, а до того унёс сокровище главаря своей бывшей разбойничьей ватаги.
Я не знал, откуда Засека вернулся однажды, чёрный, мрачный, в неотмытой крови на доспехах, что такое с собой привёз, что хранил на шее, в небольшом, простом железном ларце размером с кулак. Куда ездил несколько раз без ватаги и возвращался угрюмей прежнего.
Приезжали люди какие-то к Засеке, сулили барыши, однажды видел я, как Засека с кем-то рубился, и убил, и закопал под елью за дорогой, ни камня, ни вешки не поставил.
Торопился Засека, дни отмечал в книге, иногда в горизонт смотрел, словно ждал, что за ним рать приедет.
Жадный стал, злой, связался с волшбой, а для меня это, считай, пропал. И однажды, когда обделил он меня долей, я, первостатейный вор, забрал у него, спящего, ларец и уехал в ночь.
Я отбросил мысли про Засеку и просто смотрел на лес.
Деревья тут росли так, будто их кто нарочно рассадил, постепенно, ряд за рядом, становясь всё выше и толще: от опушки – с запястье толщиной, дальше – уже с крепкую руку. Потом с бедро, ровные-ровные стволы, из земли да в небо. Дневной свет путался где-то в просторных шатрах крон, таял, не долетая до земли.
Раз я увидел старый, чёрный меч с истлевшей уже оплёткой рукояти, воткнутый в пень; другой раз – засаженный в дерево топор, считай, новый – кто-то здесь ехал или шёл совсем недавно. Оставалось гадать, какой дорогой выбрались из леса те, кто здесь своё железо оставил; да и выбрались ли. Впрочем, я и сам не собирался возвращаться этим путём.
Деревья вокруг стали попадаться ровно с моё тулово, немалое такое тулово рослого мужика. Потом пошли в обхват. Дальше в два. В три.
И тут лошадь встала, закрутила шеей и начала сдавать назад, крутясь и брыкаясь.
– Да что ж ты, волчья сыть, мммёртвого увидела, что ли?
Я заругался сквозь сжатые зубы.
В первый раз я подумал, что не надо было в эту сторону ехать, далось мне это море, будто больше схорониться негде.
– Воронье мясо, куда, куд-да!
Я пытался удержаться, вцепившись в белую гриву. И хлестнуть ведь нечем, подумал я, – ни батога, ни поводьев.
Я ещё раз глянул вперёд. Ничего такого, ну темнота, как и везде, листва да корни, ёлки голые посохшие.
Я на ходу сломил ветку с сухой липы и ударил лошадь по крупу. Щёлкнуло, мёртвая сухая ветка разлетелась, кобыла взвилась, и я полетел-таки на землю, приложившись спиной. Дух вышибло.
Лошадь же тряхнула головой и ускакала прочь во все лопатки, взрывая истлевшие до кружева седые и чёрные листья.
Я встал кое-как, вдыхая горький лесной воздух примятым нутром, сплюнул и выругался от души, в голос.
Потом махнул на всё рукой и снова пошёл пешим ходом, стараясь не загребать палую листву и сухую хвою, чтоб шуршать поменьше. Тишина давила немного, словно прикладывала невидимый палец к губам. Тссс, Явор, молчи, не шуми, тут все молчат, под листьями молчат, на деревьях молчат, в норах молчат. Молчат да смотрят. И ты помалкивай.
Лес и впрямь диковинный начался, как будто я перешёл какую-то границу, которую кобыла углядела сразу. Ровно, как за проведённой чертой, начинались седые пятиобхватные гиганты с дуплами с хорошую комору, с ведьмиными кольцами поганок меж корней.
Лес же, казалось, сам надвигается на меня, идёт навстречу. Вроде шаг шагнул, обернулся – а будто два раза ступил. Дюжину шагов прошёл, глядишь, а дерево, по которому путь примечал, уж в четверти сотни шагов позади. Полверсты прошагал – уже и места не признать.
Мимо моря не пройду, решил я и пошёл ровно, как мне казалось, вперёд, уже не выбирая дороги.
Но лес не кончался, а деревья иногда попадались такой уж оголтелой толщины, что я подумал – если они ещё больше станут, то я просто упаду на колени, свернусь калачиком и буду лежать, пока меня смерть не приберёт.
Но наконец уклон пошёл вниз, бурелом стал редеть, и всё чаще попадалась под ноги не земля, а твёрдый камень. Иные валуны были мне по пояс, и чудились в них замшелые великаньи головы: того и гляди, увидишь провалы глазниц или блеснёт железом сквозь мох огромный шелом.
Дерева попадались диковинные, серые, закутанные лишайником, безлистые, и, что странно, я не мог на вид их породу распознать. Не бывало таких деревьев.
Я остановился, тронул одно. Камень. Лес был каменный. Когда-то, видно, затопила его солёная вода да стояла долго, что он не сгнил, а в камень превратился. Может, сотню лет, может, сто сотен.
Потянул ветер, запахло морем, солью, холодной и хмурой большой водой. Меня всегда от этого запаха по-хорошему в дрожь бросало.
Скоро настоящие, живые деревья измельчали совсем и остались позади, вокруг высились только каменные стволы, настолько, видно, древние, что ветви на них покрошились, остались, считай, одни столбы. Потом послышался грохот, тугой, мерный грохот прибоя в скалы. Ветер усилился, и я понял, что почти дошёл.
Я вышел на край и забыл дышать. Холодное, серо-зелёное под пасмурным небом, всё в бесконечном узоре волн, море простиралось до горизонта, в дымке парили, словно подвешенные над водой, далёкие тёмные острова, ветер гонял белую-белую пену клочьями.
До воды было не так уж и много, сажени четыре, не больше. Каменный лес выходил прямо к обрыву, а кой-где спускался по склону в море.
Промахнулся я, вышел в стороне от устья.
Я решил забраться повыше, огляделся и присмотрел вдали совсем уж высоченный каменный дуб. Или не дуб.
А когда я подошёл, я увидел, что дерево пустое и в нутро ствола ведёт проход.
Дубовая, уже из настоящего дерева, обитая железом дверь была распахнута. Я заглянул.
Внутри эта дубовая башня оказалась невелика, сажени две поперёк, кругла. В полу была ещё дверь, тоже дубовая, на петлях, створка откинута, семь железных засовов на полу лежат, дюжина замков разбитых, ещё два – на лестнице. Кто-то сильно потрудился. Из подвала тянуло холодом, словно вровень с полом стояла ледяная тёмная вода.
Я хотел было уходить, как что-то звякнуло в яме и шевельнулось.
Я попятился. С меня на сегодня хватило и тварей, и приключений.
– Добрый человек… Не уходи… – раздался голос из непроглядной черноты. Скрипучий, как железная петля, правда, с погромыхивающе низким отголоском. Был в этом голосе металл, старый, ослабший, но металл.
– Не бойся, воин, я на цепях вишу, тридцать лет уже ни жить, ни сдохнуть, только пить очень хочется. Избавь от пытки, мил человек, принеси ведро напиться да ступай куда шёл.
Бессмертный, подумал я. Мать моя, Бессмертный. Я, заплутав, вышел к месту, где Марья держала в плену Бессмертного.
Ну раз он на цепях, подумал я, то взгляну одним глазком. Такое не каждый день увидишь. Тем более, подумал я, тем более…
Он ведь владел несметными богатствами. И, если не выдал их, конечно, пленившей его Марье, за ведро воды я мог попросить его о малой услуге. Небольшой такой.
Сказать мне, где какая-нибудь часть запрятана.
Я спустился в подвал, но после дневного света ничего разглядеть не мог.
Споткнулся обо что-то, перепугался, нащупал рукой – ведро.
– Тут за камнем родник бьёт, – сказал голос в темнотище. – Будь добр, принеси напиться. Иссох я уже за тридцать лет, а Марья раз в год только сжаливается и пить приносит. А мне мааааало.
Я разглядел его очертания. И содрогнулся. Огромный, саженного роста, в полных железных доспехах, настолько покрытый пылью, что сам он выглядел камнем, резьбой по скале.
Он и вправду висел на цепях. Две поддерживали под плечи, по две – локти и запястья, две охватывали пояс, и снова же по две – колени и лодыжки. По пыли и патине, увидел я, полосками тянутся дорожки ржавчины.
Под пыльным капюшоном я так и не смог рассмотреть его лицо. Кожа металлически отблёскивала, обтягивая скулы. Глубокие глаза чуть отсвечивали во тьме. Пахло в пещере не то медью, не то железом.
– Дай напиться, добрый молодец, – попросил он ещё раз.
– Я бы и дал, да мне-то что за это будет?
Он понял и вздохнул.
– Могу сказать, где злато лежит, а коль два ведра принесёшь – с ног до головы одарю. Мне оно незачем, за триста лет не помогло, ни одна монетка не прикатилась мне солнцем блеснуть. Что злато, что пыль, что грязь, добрый молодец.