Надежда Первухина - Курортная зона
— В девять. На втором этаже, в Зале-с-клавикордами. Ты, разумеется, понимаешь, что я буду играть на фортепиано. Осквернять прикосновением своих пальцев древние, как сама здешняя земля, клавикорды я не посмею. Тем более что и звучат они как стоны двух совокупляющихся скелетов.
— Кхм… Если это все, то я пойду?..
— Да, иди. Буду ждать. И еще…
— Да?
— Мне потом будет очень интересно узнать твое мнение о моем творчестве. Успеть узнать.
— Я обещаю, что ты успеешь. — тихо промолвила Лариса, избегая смотреть Вере в глаза.
В зале и без того непроглядную тьму ноябрьского вечера постарались усилить тем, что не зажигали электрического света. Зато свечей, причем ароматических, наблюдался явный избыток: они мерцали в канделябрах на полукругом расставленных столиках (за коими и размещалась публика), в мраморных ладонях статуй античных богинь и даже на полу, в зеркальных блюдечках-подставках. Только один угол залы не освещался. Там стояло фортепиано и должна была выступать Вера.
“Как же она прочтет ноты в темноте? — лениво размышляла Лариса. — Впрочем, как все творческие личности, наверняка она и свои стихи, и музыку помнит наизусть”.
…Лариса действительно нашла что надеть на этот вечер, и теперь в пламени свечей мерцало ее густо-синего атласа платье. Небольшое декольте целомудренно прикрывалось прозрачным шарфом, сколотым на груди скромным изумрудом грушевидной формы. Брошь была недорогая, Лариса это точно знала и потому надела именно ее, помня о своем положении здесь. Однако, несмотря ни на почти гимназического покроя платье, ни на скромность украшений и прически, все мужское общество, заполонившее залу, с Ларисы, незаметной мышкой притаившейся в самом малоосвещенном уголке, глаз не сводило. И Лариса это чувствовала. Вовсе не потому, что каждое мгновение ловила на себе восхищенные взгляды. Просто она среди всего приглашенного общества была единственной женщиной. А это тоже наводило на размышления.
“Почему охотиться приехали только мужчины? Насколько я помню, женщины тоже принимали участие в охоте, особенно в псовой. Закон “Дворянского гнезда”, написанный женоненавистниками? Вряд ли. Ни у одного из приезжих именитых гостей я не заметила на пальце обручального кольца. Черт, может, они геи? А что такого? Среди особей высокого рода издревле было распространено мужеложство. Не отсюда ли пошло выражение “голубая кровь”? Хм… Но если они геи, то какого, пардон, ляда они все так на меня пялятся, будто я — единственный предмет их сексуальных вожделений?! А, чепуха! Кстати, бьет девять. И где же наша гениальная?”
И тут зазвучала музыка.
Нет. Это слишком банальная фраза.
Фортепиано тихо вскрикнуло, как девственница в момент своего первого экстаза, а потом заплакало — безотчетно и нежно, как плакать могут только счастливые женщины и первые мартовские капели… И от этой музыки, которую и музыкой-то назвать было сложно, по публике словно прошелестел ветер. Южный истомный ветер, у которого есть право переиначивать человеческую жизнь на свой, ветреный манер…
Но музыка оборвалась, так же внезапно, впрочем, как и началась. И из темного угла зазвучал низкий, размеренный, как падение капель ртути на кусок бархата, голос Веры Червонцевой:
— Добрый вечер, господа. Вы оказали мне честь тем, что пришли на эту встречу со мной. Я буду играть для вас и читать вам стихи. И я надеюсь, что музыка, сыгранная мной, и стихи, мною сочиненные, не станут для вас разочарованием. Впрочем, у каждого из вас есть право кинуть в меня тухлым яйцом, если мое исполнение вам не понравится. Корзинку с тухлыми яйцами вы можете попросить у повара. Но это так, к слову. Итак, я начинаю…
Это было сказано по-французски, неплохо сказано, но Лариса не вслушивалась в слова. Сама мелодика речи кольнула Ларису воспоминанием о фламенге Фриде, о том, как когда-то пламенноликая женщина (о нет, сущность!) пела голосом Эдит Пиаф. призывая верить в ее счастье и прийти под сень ее пламенного жилища…
“Я убью ее, Фрида, поверь мне. Я выполню твой заказ. И вернусь к тебе, чтобы ты стала моим вечным грехом и наслаждением…”
А Червонцева уже играла. Нечто пространное, глубокое и печальное, словно церковный канон. И пол эту музыку она стала читать:
Желтые скалы вокзала.
Города стылая мгла.
— Господи, как я устала.
А ведь еще не жила.
А ведь еще не успела
Вдоволь наплакаться я…
Ах, какой истово-белой
Мнилась дорога моя!
Мнился в тумане Эдемом
Каждый заброшенный сад.
Прятался маленький демон
В детских моих чудесах.
Все, что прозренье, — позднее,
Вместе с трудом и стыдом
Встало пред жизнью моею
И прорицало о том,
Как мне любить и молиться,
Как мне прощаться и петь.
Как будет Божия птица
Вечно в глаза, мне глядеть…
Только тяжел этот камень.
И этот крест — не по мне.
Впрочем, хотел бы и Каин
Быть на иной стороне.
Чтоб не бежать своей тени,
Чтоб не слыхать воронья…
Боже, скажи мне: Ты с теми
Или с такими, как я?!
Мне бы еще хоть мгновенье,
Слез бы еще хоть чуть-чуть:
Пасть пред Тобой на колени,
Руки к Тебе протянуть:
Смилуйся, Господи Боже,
Душу мою исцели!
Оземь ударившись, может.
Не поднимусь я с земли.
Не поднимусь. Не восстану.
Слишком душой тяжела.
Господи, как я устала.
А ведь еще не жила.
…Темные минорные аккорды закончили стихотворение. Но аплодисментов не было. Лариса посмотрела вокруг — все сидели как зачарованные, значит, аплодисментов и не предполагалось. Полагалось только внимать этой темной мистерии и терпеть неизвестно откуда взявшийся за спиной сквозняк. Впрочем, на сквозняк Лариса вскоре перестала обращать внимание. Она упивалась моментом. Она слушала стихи женщины, которую ей предстояло убить. Она ощущала себя стрелой, уже пущенной из тугого лука и обязанной поразить цель. Но ведь можно растянуть удовольствие смертоубийственного действа, точно провидя, каким будет финал. Чуть замедлить ход времени. Чуть увеличить дальность полета. Чтобы дать возможность жертве хотя бы…
Читать стихи.
Ты вернешь мои книги, слова ненаписанных песен.
Я верну тебе память и боль, что срастается с ней.
Мы не встретимся, милый, хоть мир до нелепого тесен.
Ибо встретиться нам — значит, сделать весну холодней.
Мы не встретимся, милый. Ты ангел, ты бродишь по раю —
Под босыми ногами шуршит золотая трава…
И конечно, ты прав. Я сама себе путь выбираю.
Точно так же как к песням своим подбираю слова.
И хотя ты теперь так возвышен и девственно грозен,
И твой лик — как икона, и нет тебя части со мной…
Ты любил целовать меня в губы на жгучем морозе
И потом провожать до калитки на тверди земной.
Что ж, разлук серебро, разделяй же и властвуй над нами!
В одиночестве как-то вольнее и глубже дышать.
…Я верну тебе то, что зовется счастливыми снами.
Возврати же мне то, что зовет беспокойством душа.
Только знай: все отдав и забыв, ты проснешься однажды.
Оттого что уже нестерпима немая тоска.
И ты будешь метаться, снедаемый странною жаждой.
В каждой книге забытой пытаясь меня отыскать.
И, себя проклиная, что не было нужного слова,
Что разрушен твои дом и слезами окончен хорал,
Ты откроешь в раю свои излюбленный том Гумилева
И припомнишь, как мне его, с ритма сбиваясь, читал.
— Divinement![17] — тихо сказал кто-то совсем рядом с Ларисой.
Нет.
Кощунственно.
Кощунственно сидеть и знать, что ты имеешь полное право истинного убийцы прервать это хоть сейчас. И больше никогда не слышать ее стихов. Ни уже написанных. Ни тех, которым ты не дашь возникнуть…
Благо что выход из залы был прямо за спиной Ларисы. Она вышла, нет, выбежала так, словно за нею кто-то гнался. Или гналась.
Например, ее собственная, пущенная ее же, Ларисиною, рукою убийственная стрела.
Глава десятая
ЛИШЬ У ПРАВЕДНИКОВ СОН НЕНАРУШИМ
Каждая ночь должна иметь свое меню.
БальзакПоследнюю пару лет Ларису периодически терзала бессонница (Нарик еще потешался: “Приходят к тебе души убиенных клиентов и вопиют об отмщении!”). Поэтому, отправляясь в курортную зону, девушка на всякий случай запаслась снотворным с благословения своей огненнолицей патронессы фламенги. Хотя до сегодняшнего вечера она о лекарствах и не вспоминала: суровая должность младшей кастелянши, непривычный режим дня, да еще и постоянный эмоциональный самоконтроль выматывали Ларису так, что она приходила в свой коттедж, в полусонном состоянии принимала душ и тут же валилась спать — будто в черный ящик проваливалась.
Но вечер Червонцевой растравил Ларисе душу. Настроение было какое-то тусклое, рваное, неверное, словно фальшивая нота. Почему-то вспоминалось черно-серое, ненавистное детство, вечно надменным Старик, сотворивший из нее монстра… Вспоминались бесконечные дачные летние тренировки…