Илья Варшавский - Тревожных симптомов нет
Затем были удалены свидетели, и я остался наедине с судьей.
Мне было предоставлено последнее слово.
Я считал это пустой формальностью. О чем можно просить бездушный автомат? О снисхождении? Я был уверен, что в его программе такого понятия не существует.
Вместе с тем я знал, что пока не будет произнесено последнее слово подсудимого, машина не вынесет приговора и стальные двери судебной камеры не откроются. Так повелевал Закон.
Это была моя первая исповедь.
Я рассказывал о тесном подвале, где на полу, в куче тряпья, копошились маленькие человекообразные существа, не знающие, что такое солнечный свет, и об измученной непосильной работой женщине, которая была им матерью, но не могла их прокормить.
Я говорил о судьбе человеческого детеныша, вынужденного добывать себе пищу на помойках, об улице, которая была ему домом, и о гнусной шайке преступников, заменявшей ему семью.
В моей исповеди было все: и десятилетний мальчик, которого приучали к наркотикам, чтобы полностью парализовать его волю, и жестокие побои, и тоска по иной жизни, и тюремные камеры, и безнадежные попытки найти работу, и снова тюрьмы.
Я не помню всего, что говорил. Возможно, что я рассказал о женщине, постоянно требовавшей денег, и о том, что каждая принесенная мною пачка банкнот создавала на время крохотную иллюзию любви, которой я не знал от рождения.
Я кончил говорить. Первый раз в жизни по моему лицу текли слезы.
Машина молчала. Только периодически вспыхивавший свет на ее панели свидетельствовал о том, что она продолжала анализ.
Мне показалось, что ритм ее работы был иным, чем во время допроса. Теперь в замедленном мигании лампочек мне чудилось даже какое-то подобие сострадания.
«Неужели, – думал я, – автомат, созданный для защиты Закона тех, кто исковеркал мою жизнь, тронут моим рассказом?! Возможно ли, чтобы электронный мозг вырвался из лабиринта заданной ему программы на путь широких обобщений, свойственных только человеку?!»
С тяжело бьющимся сердцем, в полной тишине я ждал решения своей участи.
Проходили часы, а мой судья все еще размышлял.
Наконец прозвучал приговор:
«Казнить и посмертно помиловать».
1970
Побег
– Раз, два, взяли! Раз, два, взяли!
Нехитрое приспособление – доска, две веревки, и вот уже тяжелая глыба породы погружена в тележку.
– Пошел!
Груз не больше обычного, но маленький человечек в полосатой одежде, навалившийся грудью на перекладину тележки, не может сдвинуть ее с места.
– Пошел!
Один из арестантов пытается помочь плечом. Поздно! Подходит надсмотрщик.
– Что случилось?
– Ничего.
– Давай, пошел!
Человечек снова пытается рывком сдвинуть груз. Тщетно. От непосильного напряжения у него начинается кашель. Он прикрывает рот рукой.
Надсмотрщик молча ждет, пока пройдет приступ.
– Покажи руку.
Протянутая ладонь в крови.
– Так… Повернись.
На спине арестантской куртки – клеймо, надсмотрщик срисовывает его в блокнот.
– К врачу!
Другой заключенный занимает место больного.
– Пошел! – Это относится в равной мере к обоим – к тому, кто отныне будет возить тележку, и к тому, кто больше на это не способен.
Тележка трогается с места.
– Простите, начальник, нельзя ли…
– Я сказал, к врачу!
Он глядит на удаляющуюся сгорбленную спину и еще раз проверяет запись в блокноте:
15/13264. Что ж, все понятно. Треугольник – дезертирство, квадрат – пожизненное заключение, пятнадцатый барак, заключенный тринадцать тысяч двести шестьдесят четыре. Пожизненное заключение. Все правильно, только для этого вот, видно, оно уже приходит к концу. Хлопковые поля.
– Раз, два, взяли!
* * *Сверкающий полированный металл, стекло, рассеянный свет люминесцентных ламп, какая-то особая, чувствующаяся на ощупь, стерильная чистота.
Серые, чуть усталые глаза человека в белом халате внимательно глядят из-за толстых стекол очков. Здесь, в подземных лагерях Медены, очень ценится человеческая жизнь. Еще бы! Каждый заключенный, прежде чем его душа предстанет перед высшим трибуналом, должен искупить свою вину перед теми, кто в далеких глубинах космоса ведет небывалую в истории битву за гегемонию родной планеты. Родине нужен уран. На каждого заключенного дано задание, поэтому его жизнь котируется наравне с драгоценной рудой. К сожалению, тут такой случай…
– Одевайся!
Худые длинные руки торопливо натягивают куртку на костлявое тело.
– Стань сюда!
Легкий нажим на педаль, и сакраментальное клеймо перечеркнуто красным крестом.
Отныне заключенный 15/13264 вновь может именоваться Арпом Зумби. Естественное проявление гуманности по отношению к тем, кому предстоит труд на хлопковых полях.
Хлопковые поля. О них никто толком ничего не знает, кроме того, что оттуда не возвращаются. Ходят слухи, что в знойном, лишенном влаги климате человеческое тело за двадцать дней превращается в сухой хворост, отличное топливо для печей крематория.
– Вот освобождение от работы. Иди.
Арп Зумби предъявляет освобождение часовому у дверей барака, и его охватывает привычный запах карболки. Барак похож на общественную уборную. Густой запах карболки и кафель. Однообразие белых стен нарушается только большим плакатом: «За побег – смерть под пыткой». Еще одно свидетельство того, как здесь ценится человеческая жизнь; отнимать ее нужно тоже с наибольшим эффектом.
У одной из стен нечто вроде огромных сот – спальные места, разгороженные на отдельные ячейки. Удобно и гигиенично. На белом пластике видно малейшее пятнышко. Ячейки же не для комфорта. Тут каторга, а не санаторий, как любит говорить голос, который проводит ежедневную психологическую зарядку. Деление на соты исключает возможность общаться между собой ночью, когда бдительность охраны несколько ослабевает.
Днем находиться на спальных местах запрещено, и Арп Зумби коротает день на скамье. Он думает о хлопковых полях. Обыкновенно транспорт туда комплектуется раз в две недели. Он забирает заключенных из всех лагерей. Через два дня после этого сюда привозят новеньких. Кажется, последний раз это было дней пять назад, когда рядом со спальным местом Арпа появился этот странный тип. Какой-то чокнутый. Вчера за обедом отдал Арпу половину своего хлеба.
«На, – говорит, – а то скоро штаны будешь терять на ходу». Ну и чудило! Отдать свой хлеб, такого еще Арпу не приходилось слышать. Наверное, ненормальный. Вечером что-то напевает перед сном. Тоже, нашел место где петь.
Мысли Арпа вновь возвращаются к хлопковым полям. Он понимает, что это конец, но почему-то мало огорчен. За десять лет работы в рудниках привыкаешь к смерти. И все же его интересует, как там, на хлопковых полях.
За все время заключения первый день без работы. Вероятно, поэтому он так тянется. Арп с удовольствием бы лег и уснул, но это невозможно, даже с бумажкой об освобождении от работы. Здесь каторга, а не санаторий.
Возвращаются с работы товарищи Арпа, и к запаху карболки примешивается сладковатый запах дезактивационной жидкости. Каждый, кто работает с урановой рудой, принимает профилактический душ. Одно из мероприятий, повышающих среднюю продолжительность жизни заключенных.
Арп занимает свое место в колонне и отправляется на обед.
Завтрак и обед – такое время, когда охрана сквозь пальцы смотрит на нарушение запрета разговаривать. С набитым ртом много не наговоришь.
Арп молча съедает свою порцию и ждет команды встать.
– На! – Опять этот чокнутый предлагает полпайки.
– Не хочу.
Раздается команда строиться. Только теперь Арп замечает, что все пялят на него глаза. Вероятно, из-за красного креста на спине. Покойник всегда вызывает любопытство.
– А ну, живей!
Это относится к соседу Арпа. Его ряд уже построился, а он все еще сидит за столом. Они с Арпом встают одновременно, и, направляясь на свое место, Арп слышит еле уловимый шепот:
– Есть возможность бежать.
Арп делает вид, что не расслышал. В лагере полно стукачей, и ему совсем не нравится смерть под пыткой. Уж лучше хлопковые поля.
* * *Голос то поднимается до крика, от которого ломит виски, то опускается до еле слышного шепота, заставляющего невольно напрягать слух. Он льется из динамика, укрепленного в изголовье лежанки. Вечерняя психологическая зарядка.
Знакомый до отвращения баритон разъясняет заключенным всю глубину их падения. От этого голоса не уйдешь и не спрячешься. Его не удается попросту исключить из сознания, как окрики надсмотрщиков. Кажется, уже удалось начать думать о чем-то совсем ином, чем лагерная жизнь, и вдруг неожиданное изменение громкости вновь напрягает внимание. И так три раза: вечером перед сном, ночью сквозь сон и утром за пять минут до побудки. Три раза, потому что здесь каторга, а не санаторий.