Валерий Алексеев - Открытый урок (сборник)
3
Наш дом, слишком старый, чтобы в нем было сносно жить, и слишком прочный, чтобы его снести, стоит среди мелких особняков вполоборота к проспекту, отворотив в сторону темный фасад: бывают такие высокие, хмурые, с плоскими лицами старики. То, что я согласился в свое время сюда переехать, было самой крупной ошибкой в моей жизни, но это случилось десять лет назад, когда я был еще молод и неопытен, меня пленили толщина стен, высота сводов и совершенно средневековой конструкции лифт, едучи в котором можно было сквозь граненые венецианские стекла обозревать бесчисленные внутренние балкончики, навесные башенки и витражи вестибюля — если можно так назвать обширное пространство с первого до пятого этажа, в котором мог бы поместиться Успенский собор. К лифту я, жилец первого этажа, не имел никакого отношения, но его королевская роскошь бросала на мое холостяцкое бытие своеобразный отсвет, подчеркивая его богемность и в некотором роде временность.
Кто мог предположить тогда, что этот старый дом с ханжески постным фасадом и претенциозным «убранством» внутри начнут перестраивать и из пятиэтажного он станет восьмиэтажным? Может быть, пятиэтажный еще и снесли бы — слишком нелюдимо и отчужденно стоял он на проспекте, — но на восьмиэтажный никто уже не осмеливался покуситься. Жильцы верхних трех этажей, построенных наспех из полуобожженного кирпича, недолюбливали «купцов» с нижних пяти — за высокие потолки, за толстые, старинной кладки стены, за лифт, который по-прежнему ходил только до пятого этажа, — а нижние, в свою очередь, презирали верхних и называли надстройку «скворечником». Но зато там, наверху, были отдельные двух- и трехкомнатные квартиры с широкими зеркальными окнами, а у нас, внизу, существование «скворечника» фактически узаконивало коммуналку, поскольку графские квартиры из шести-семи комнат не могли быть теперь перестроены без риска повредить опоры, на которых вся верхняя надстройка держалась.
Надстраивали в расчете на мощь фундамента, и старорежимный фундамент выдержал, но с той поры нас замучили ремонты. То и дело что-то лопалось, оседало и засорялось: долбили стены, выковыривали прогнившие деревянные балки, вскрывали паркет, прокладывали новые трубы. В тесном как колодец дворе постоянно лежали груды битого кирпича и всякого хлама, в коридорах валялись обрезки труб, батареи отопления и тоже кирпичи. Эксперимент явно не удался: дом выгнивал изнутри. Единственное, что держалось прочно, были наружные стены, их можно было бы оставить и, выпотрошив все изнутри, устроить в нашем доме ну, скажем, городской аквариум.
4
— Сколько там? — спросил я через полчаса Лариску. В коридоре уже ходили соседи, в ванной гремела вода, на кухне что-то громко кипело, за окном кричали, надрываясь, детишки (вот поволокли что-то ржавое и тяжелое… боже, что за звук, металлолом, наверно, собирают), а мы лежим, обнявшись, и молчим, изнемогая от чувства личной безопасности: за полгода семейной жизни мы никак не привыкнем к тому, что к нам не могут ворваться без стука и застать нас врасплох.
— Четверть одиннадцатого, — сказала, не поднимая головы, Лариска: ей было видно через мое плечо часы на буфете, а мне пришлось бы оборачиваться.
— Однако… — буркнул я.
— Что, уже привык ко мне? — быстро спросила Лариска.
На такие вопросы положено было отвечать со всей серьезностью. Ответишь «нет, не привык» — «ах, значит, я для тебя все еще чужая?». Ответишь «да, привык» — опять нехорошо: «Значит, в наших отношениях нет уже прежней новизны?» Все эти формулы «любовь-привычка», «любовь-ненависть» Лариска принимала, как ребенок, всерьез. Первое время она меня истязала вопросами: «А у тебя ко мне любовь-желание или, может быть, любовь-жалость?» «Любовь-терпение», — ответил я как-то раз, и мне это терпение вышло таким боком, что я закаялся шутить над ее философскими играми. В горькие минуты (было уже таких пять-шесть) Лариска мне до сих пор напоминает: «Так, значит, все-таки любовь-терпение?»
— Прости, я не совсем понял, что именно ты хотела сказать, — проговорил я медленно, стараясь собраться с мыслями и выиграть время. — Повтори, пожалуйста, свой вопрос.
— Я спрашиваю, ты уже привык ко мне? — с нажимом спросила Лариска. — И не иронизируй, пожалуйста, я этого не люблю.
— Видишь ли…
— Только не петляй, отвечай прямо.
— Во-первых, что значит слово «привык»?
— Я первая спросила.
— Но давай сперва договоримся о терминологии.
— Я не хочу никакой терминологии. Я хочу, чтобы ты ко мне никогда не привыкал.
— Ну это уже кое-что. Система знаков выбрана, и можно вести разумный разговор. Мне кажется, опасность войн исчезнет лишь тогда, когда люди раз и навсегда договорятся о терминологии.
— Дружок мой, — говорю я с облегчением, — я никогда не перестану тебе удивляться.
На этом мы окончательно миримся, я встаю и начинаю налаживать электробритву. Бритва у меня такая разбитая, как будто я колол ею орехи, и надо обладать незаурядной ловкостью, чтобы не угодить пальцем или носом в оголенный контакт. Я бы давно эту рухлядь выбросил, тем более что знаю, в нижнем ящике буфета, в коробке с надписью «Сода», лежит новехонький «Харьков», предназначенный мне в подарок по случаю какого-то нашего «тайного дня», но «тайный день» еще не подошел, более того: дата и значение ее совершенно стерлись в моей памяти, а потому я не считаю себя вправе даже в минуту сильнейшего раздражения воззвать к Ларискиному человеколюбию и здравому смыслу. Пускай мой «Харьков» лежит себе в коробке с надписью «Сода» и пусть его гарантийный срок потихоньку тает — я оставляю Лариске возможность исподтишка наслаждаться моими страданиями при бритье и аккумулировать в себе чистую радость дарения: когда настанет «тайный день», у меня будет больше чем достаточно причин выразить радость и облегчение. Лариска любит смотреть из постели, как я бреюсь, и я не могу отказать ей в таком удовольствии в воскресенье — в единственный день, когда это технически возможно: обычно она встает раньше меня. Впрочем, побрившись, я скорее всего опять лягу, так как привык пить свой первый кофе в постели, и Лариска усиленно культивирует во мне эту привычку. Мы балуем друг друга: ее и моим родителям, всегда было как-то не до нас.
5
В нашей пятикомнатной квартире живет три семьи. По теперешним временам это немало, и при попытках размена об эту характеристику спотыкались самые опытные маклеры, хотя, по стандартам райисполкома, наша квартира удручающе недонаселена: две смежные комнаты занимают трое Яновских, еще две смежные — Марья Ивановна (как ей это удалось — сказать не могу), и одну изолированную — мы с Лариской. Правда, наша комната подавляет своими размерами все остальные: во времена графьев здесь размещался не иначе как гимнастический зал. Едва успев ко мне переселиться, Лариска уже принялась размечать на паркете места для будущих перегородок. По ее девичьим представлениям, в пределах нашей комнаты можно было выгородить и детскую, и гостиную, и прихожую, и даже два отдельных рабочих кабинета — для меня и для нее. Я не мешал ей творить и выдумывать, зная прекрасно, что ЖЭК не допустит никакой городьбы. Мне даже любопытно было, как Лариска распорядится нашим единственным окном, подоконник которого был настолько громаден, что на его плоскости мог спокойно разместиться большой воронежский хор. Но Лариску уникальность окна не смутила: с непостижимым для меня простодушием она распределила его между гостиной, детской и моим кабинетом, установив высоту перегородок два десять — это при трехметровой высоте потолка. Когда план на местности был разбит, перечерчен на ватман и представлен мне для утверждения, я нашел нужным заметить, что жилище наше будет напоминать комнату смеха в парке культуры и отдыха или печально знаменитый Хэмптон-Кортский лабиринт. Это была первая наша крупная ссора — не мое замечание, конечно, а то, что за ним последовало: выяснилось, что я наплевал ей в душу, причем в самую глубину… что отныне и до конца своей жизни она будет ненавидеть эти стены… что моя бестактность умертвила в ней женщину, растоптала в ней тягу к уюту, а без этого, сами посудите, какая может быть семейная жизнь? Я не ожидал такого взрыва, мне казалось, что нет ничего безобиднее, чем женское стремление миниатюризировать свой микромир.
6
Если уж говорить откровенно, то кофе я не люблю. Более того, у меня есть сильное подозрение, что Лариска тоже пьет его с отвращением, хотя и повторяет после каждого глотка, что только после этой утренней чашечки кофе она начинает чувствовать себя человеком. Возможно, это своего рода психологическая гимнастика либо символ независимости и изыска, дешевый, простенький, но все-таки символ. Есть много вещей, которые доставляют нам удовольствие не сами по себе, а лишь через сознание, что мы их делаем. Не стану перечислять, но вот непрерывное курение в процессе интеллектуального спора — именно из этого ряда. Закуривая сигарету за сигаретой, мы как бы мысленно оформляем свой беспорядочный диалог в кусок добротной современной прозы. «И тем не менее, — он распечатал новую пачку, задумчиво потянул за красную бумажную ленточку и, дождавшись, пока средняя сигарета не выползла почти наполовину, прихватил ее губами и вытянул из пачки, свободной рукою похлопывая себя по карманам в поисках спичек, — и тем не менее… — продолжал он неторопливо, а сигарета прыгала в его губах, — я все больше и больше склоняюсь к мнению… — тут кто-то, подавшись вперед, поднес ему огня, и он, втянув в себя щеки и озабоченно скосив глаза на пламя…» — так можно продолжать до бесконечности, и это будет значительно и красиво смотреться, но именно смотреться: проделывая все это, человек неотрывно смотрит на себя со стороны; ему приятно ощущать себя в таком организованном контексте. Так вот, когда я пью кофе, лежа в постели, я регулярно думаю о том, что именно я сейчас пью кофе в постели, именно я подношу чашку к губам и, с наслаждением вдыхая… Вот так мы все помаленьку беллетризируем свою жизнь, совершая ритуальные действа и как бы сами при них присутствуя. Только Лариска присутствует вслух, ей, видимо, мало прямого своего участия, ей хочется приобщить и меня к чтению этого захватывающего текста. Что же касается самого напитка, то он вызывает у меня мгновенное, но кратковременное расстройство желудка и погружает в сонливое расслабленное состояние, которое продолжается часа полтора-два.